Василий Казаринов - Тень жары
– Было впечатление, что она вышла на минуту... Ну, скажем, за газетой... И не вернулась. Чашка с чаем в кухне. Сгоревшая сигарета в пепельнице – не искуренная, а именно сгоревшая, остался длинный хоботок пепла... Сидела на кухне в домашнем халатике, покуривала. И сгинула.
– Откуда ты знаешь?
– Что? – не понял Катерпиллер.
– Почему именно в домашнем халатике?
Он без тени смущения разъяснил: это ее (если, конечно, не ожидаются визитеры) привычная домашняя спецодежда, вот так по-простому: коротенький халатик на голое тело – и никаких излишеств. Удобно и гигиенично – в квартире окна на солнечную сторону, да и топят изрядно: жарковато...
– Ты не подумывал о том, чтобы пригласить в фирму – ну хоть бы на денек – специалиста по тропическим болезням?
– Ой, ну хватит! – зло выкрикнул Катерпиллер. – Все тебе шутки шутить!
– Я серьезно. Опять – жара? Похоже, вы подхватили малярию: испарина, жар, впечатление духоты... Ну да ладно. А что милиция?
– Смеешься, что ли? – огрызнулся он. – Какая милиция? Где милиция? Она такими делами не занимается. А потом, у них сейчас одни большевики на уме.
И то верно: большевики вышли из окопов и подсластили серость улиц кумачом. Кроме того – в рамках современного жанра бесследное исчезновение огромного числа людей стало делом привычным. Город превратился в "зону боевых действий", а где война, там и без вести пропавшие.
Я пошел на кухню – согреть чай, поискать в холодильнике что-нибудь съестное.
Из всего обилия продуктов – цветущих, спеющих, сочащихся сладкими соками, лоснящихся, жарящихся, парящихся, пекущихся за прочным переплетом "Книги о вкусной и здоровой пище" образца пятьдесят третьего года – сквозь сито долгого времени прошли и осели в холодильнике три яйца и кусок сала.
Яичница так яичница. Желтки, схваченные раскаленным жиром, взорвались, прозрачный студень белка мгновенно побелел и покрылся ожоговыми волдырями.
Но за шипением сковородки я услышал: Музыка постанывает. Наверное, проснулся и пробует подняться с кровати.
Я подошел к его двери, прислушался.
Звякнула струна – звук секунду постоял над обшарпанной декой, потом тронулся и характерно изогнулся, утончаясь, завиваясь в кудряшку – это Музыка подтягивает колок... Вскоре за дверью зажурчало. "И тогда с потухшей елки тихо спрыгнул ангел желтый"... – я, позабыв про раскаленную сковородку, вознесся в наше старое доброе небо.
***А свихнулся Андрюша незаметно – даже под нашим добрым небом были все удивлены.
Мало ли что у нас, в Агаповом тупике, происходит – все бывает: спиваются, идут в тюрьму по пьяному делу, тонут в Москве-реке, умирают от сердца, и кто-то даже ухитрился попасть под трамвай – вон как! – но в движениях этой жизни есть своя логика, последовательность и упорство, с которым тот или иной житель нашего доброго неба стремится либо к переломной, либо к финальной точке пути... И вот бабушка, сидя вечером за вязанием в конусе скаредного света от торшера, позвякивает спицами.
– Ничего удивительного, – говорит она и спускает петлю. – Он к этому шел...
Уже вечер; синий абажур торшера глотает львиную долю света, отдавая комнате лишь матовую размытую просинь.
– Свихнулся человек! – подводит итог бабушка.
Кто бы спорил. После какой-то очередной гастроли не приходит он к доминошному столу, хотя и просят его. А на следующий день он возникает во дворе в бабском халате.
– Ах, вы! – обижается он на усмешки. – Это же кимоно! – и, по обыкновению, лезет за пазуху, достает комок купюр – он всегда носит так деньги, скомкав снежком.
Потом Андрюша, как всегда, регулирует пальцем угол булькающего наклона, кидает водку в рот, промакивает губы шелестящим краем японской одежды.
Бабушка откладывает вязание, опускает очки на кончик носа.
– А тебе больше к нему ходить не следует! – и строго смотрит на тебя.
– Не следует ему ходить! – и переводит взгляд на отца.
Отец, ломая о нижний резец карамельку и перечеркивая подбородок липкой нитью патоки, молча кивает.
Это они к тому, что Андрюша учит тебя на аккордеоне.
Ты уже и не помнишь, по какой надобности оказываешься в его комнате... Скорее всего, бабушка посылает – бабушка часто снаряжает тебя к соседям.
– Попроси соли, – инструктирует она. – И непременно заметь, что это взаимообразно.
Ты плохо понимаешь значение этого слова, однако оно ласкает слух и плавно перекатывается на языке, и потому прямо с порога торопишься оповестить:
– Взаимообразно! Спичек у вас нет?
Андрюша сторонится, пропуская тебя в комнату. Ты шагаешь за порог – и слепнешь.
Как богато...
Вернее сказать – как безалаберно-богато живет Андрюша... Тут дорогая мебель; ковер глушит шаг и впитывает все посторонние неуместные звуки; хрусталь в горке магнитом притягивает солнечный луч и рассыпает его на искрящиеся зерна, и эти ослепительные зерна поклевывает тонконогий журавль, вписанный в бедро огромной напольной китайской вазы...
– Вы так живете...
– Богато, что ли? – смеется Андрюша. – Да уж...
И только немного освоившись с обстановкой, начинаешь ты понимать странное свойство его богатств, их безалаберное нагромождение. Ковер по центру залит чем-то темным, чернильным, ваза припудрена пылью, мебель абы как расставлена... "Ну что же, – думаешь ты, – легкие деньги, легкое богатство". А наши богатства, собранные по копейке, наши трудовые, чугунно-тяжелые роскошества – все эти комоды, шифоньеры, трюмо, бабушкин торшер, кроватные коврики, грубая грань плебейских стаканов в алюминиевых подстаканниках – они имеют совершенно иной, основательный смысл, а тут что? Легкие деньги...
Пока он ищет спички, ты подходишь к аккордеону, стоящему на стуле.
– Вещь, да?! – оживляется Андрюша. – Вещь, сынок, шесть регистров, это тебе не гармоника... Хочешь?
Он усаживает тебя на стул посреди комнаты, приказывает не горбиться, осторожно опускает инструмент на колени – ноги сразу начинают ныть под тяжестью инструмента. И невозможно себе представить, что этот холодный перламутровый ящик хранит в себе божественный звук, и этот звук можно достать из него вот этими твоими деревянными пальцами.
– Ничего, ничего, – успокаивает Андрюша, – дело привычки. – И пропихивает твое плечо в черную петлю лямки. Он устанавливает левую руку, массирует кисть и помогает тебе на первый случай растянуть меха.
– Дышит, – говоришь ты. – Как живой...
Он будто бы пропускает твой голос мимо ушей; он занят вылепливанием твоей руки, но вдруг он опускает пальцы – инструмент замолкает и очень долго молчит – Андрюша вглядывается в твое лицо. Очень тихо, с крайней степенью серьезности и удивления он говорит:
– Да-да. Как ты хорошо сказал! Конечно, живой, конечно! Будем играть, обязательно! – и ты ходишь к нему три раза в неделю заниматься.
Ходишь в том случае, если Андрюша трезвый. Когда Андрюша пьяный, к нему лучше не заходить – он плачет.
Однажды ты видел.
Ведь не один женский халат привез тогда Андрюша из поездки в какие-то дальние страны. Среди привычной роскоши в его комнате расцвел еще один предмет, и это был совершенный блеск! Как блестели никелированные ручки, и как необычна была сама форма предмета – не то что грубые ящики наших шепелявых радиол! И не кривой, как загипсованная рука, сустав звукоснимательной трубки... И никакой шепелявости, никакой шершавости звука: изящная никелированная лапка, слегка согнутая в запястье, плавно опускается на вертящийся блин пластинки, и видно, как поблескивает тонкий, алмазный ноготок иголки... Андрюша сидит на полу, нелепо разбросав ноги, глаза его прикрыты, а губы шевелятся в такт покачиванию пронзительно-тонкого детского голоса, звучащего в динамике восхитительного проигрывателя:
– О со-о-о-о-о-ле, о со-о-о-о-ле миа...
В том месте, где голос взлетает, проясняется до самого светлого, ангельского тона, Андрюша распахивает влажные глаза. Медленно гаснет детский голос и тонет в шипении холостого хода пластинки; никелированная ручка подпрыгивает, будто поймав занозу под ноготок, и висит над диском – как дамская рука в кружевной розетке, ожидающая поцелуя. Взгляд Андрюшин твердеет, он замечает тебя.
– Аа-а, это ты... – уронив голову на грудь, он тихо поскуливает, – "И тогда с потухшей елки... и сказал он мне, маэстро... маэстро..." Забыл. Забы-ы-ы-л...
– "Маэстро, вы устали, вы больны", – поддерживаешь ты шаткую его память.
Он вскидывает голову и тянет к тебе руки: в глазах его стоит какая-то просьба – такой глубины и такой степени сокровенности, что, пожалуй, это и не просьба вовсе, а скорее мольба, но, по молодости лет, тебе трудно проникнуть в ее смысл, и, коченея от стыда, ты подвываешь:
– Говорят, что вы в притонах... По ночам поете танго.