Михаил Литов - Узкий путь
- Вот как? А накопление? Есть и оно... Как же! А как же тогда счет в банке? У меня счет!
- А есть еще один нюанс, - сказал вдруг Конюхов с деланным спокойствием. - И тут дело уже не в изготовителях пирожков и гороскопов, которым должно поддержать меня, прокормить меня как писателя... Не в меценатах, в общем, дело... И не в благодетельном примере. Тут речь уже идет о моей особой личной склонности. Имею слабость стремиться... или как бы это выразить... имею жажду святости.
Сироткин сразу понял и поднял руку, показывая, что у них появился шанс компромисса. Уж он-то знает толк в стремлении к святости. Но писатель уклонился от внезапной и непрошенной сердечности собеседника.
- При условии, что я ее достигну, а нынешнее положение вещей сохранится, я вынужден буду просто замкнуться в этой святости, стать непроницаемым для других. Но так преподобный Сергий не получится, произнес Конюхов строго. - Преподобный не удалился бы в леса и не стал святым, основателем великой обители, собирателем, хранителем и духовным светочем русской земли, имей он несчастье вкусить от щедрот наших новых делателей пирожков и взрасти на скудости нынешних изготовителей духа.
Сироткин вздрогнул.
- Ты смотришь на меня многозначительно?
- А что мне остается делать? - развел Ваничка руками.
***
Сироткин и Ксения остались вдвоем. Конюхов вышел прогуляться, проветрить мозги, снять напряжение, избыть печаль и выпить где-нибудь кружку пива. Сироткин спрятал лицо в ладонях.
- Нападает на меня, а сам человек... примитивный, несправедливый, ограниченный. Не знает обо мне даже и четверти правды, да что там четверти, ничего не знает, просто не ведает, что говорит, что творит!
Ксения усмехнулась.
- И ты теперь удивляешься, как это я делю ложе с таким человеком?
- Каждая семья несчастлива по-своему, - задумчиво и как-то отстраненно вымолвил астролог. - Если ты до сих пор не поняла, с кем живешь, ты еще хлебнешь горя, когда тебе откроется истина. А я уже расхлебываю кашу... Пусть я, черт возьми, не подкармливаю разных там писателей и толкаю Россию на путь гибели, но что же в таком случае сказать о моей жене? Ведь она поедает меня живьем... в натуральном живом виде, и не закусывает, только облизывается, а на губах у нее так и хрустят мои косточки, мои таланты и несбывшиеся мечты!
Довольный созданным образом, Сироткин благостно улыбнулся.
- Свою жену не любишь, моего мужа не любишь... кого же ты вообще любишь?
- Могу ли я говорить всю правду?
- Разрешения не спрашивают, если действительно хотят сказать ее, рассмеялась женщина, печально перегибаясь через стол и опуская руку на плечо собеседника. - Отчего же, скажи. Только не так, как вы тут говорили все эти дни, годы, всю жизнь. От болтовни я устала до чертиков.
Сироткин встал, приосанился, готовясь сказать самое важное, не промахнуться, сразу же поразить цель. Он полагал, что решается его судьба.
- Я был влюблен в тебя дважды, - слетели с его губ крылатые, туманные и предельно ясные, легкие и чуть ли не легкомысленные, Бог весть куда уносящие слова.
Ксения не торопилась с ответом. Взволнованный коммерсант забегал из угла в угол, остановился, почесал затылок, снова прошелся и снова замер, неугомонно, непримиримо тараща на нее глаза. А она сидела неподвижно, ее жарко и странно озаряли лучи заходящего солнца, ее красота отталкивала и притягивала, и он был готов ради нее на все, но не знал, следует ли ему просто купить эту женщину со всеми ее потрохами или же то безмятежное терпение, с каким она слушает его, подразумевает бесконечную доброту, которая, в свою очередь, означает, что ее чистая и совершенная, как сосуд античной работы, носительница уже и без того в его руках.
- А сейчас влюблен в третий раз? - наконец спросила она с тонкой усмешкой.
- Помню, была ты девчонка что надо, подвижная... из таких, знаешь, что вздора, конечно, хоть отбавляй, но и задора хватало. Любо дорого было смотреть, как ты вся искришься. У тебя уже тогда имелось настоящее взрослое понимание вещей и явлений, в людях хорошо разбиралась, но и шалить умела, порой ты была просто девчонка девчонкой, игривое дитя. Необыкновенная живость! Мне почему-то кажется, что ты теперь не помнишь себя тогдашней, не видишь, так сказать, в толще лет... А я помню и вижу отлично, потому что любил. Вот было тебе двадцать три года, фигурка, ножки, глаза твои - что они собой представляли, этого мне и не выразить сейчас, не подобрать достаточных слов, а тогда я просто боялся смотреть. Ведь раскаленная печка, а не жизнь! Вольтова дуга красоты, я бы так сказал... Я же мог ослепнуть, сгореть. Да ты и на старости лет сделаешь меня поэтом... Я у твоих ног, милая! Но что до моей тогдашней жизни, то тут много тумана... некий туман судьбы... От твоего максимализма мне в те поры перехватывало горло, я не знал, смеяться мне или плакать. Тебе подавай совершенство, во всем только совершенство! В общем-то я был студентом с романтическими настроениями, а что они означают, эти настроения, как не вечное перепутье? Впрочем, дороги только две, одна в религию, другая в революцию. Но у меня была еще ты, вернее сказать, то обстоятельство, что ты была, но не у меня, не моей. Я был готов к лобзаниям... Понимаешь, мне теперь неловко это говорить, старый я все-таки уже пердун, но я был тогда действительно готов к какому-то даже великому безумию страсти... А ты вела себя как девчонка, приплясывала. Я с ума сходил, представляя, как скажу тебе свои признания, объяснюсь с тобой, а ты будешь себе пританцовывать как ни в чем ни бывало. Ты всюду поспевала, поэзию обожала... не то, не то вспоминается, только скажу: тогда в тебе очень чувствовался огонь. Словно целая индустрия там, в тебе, работала, пыхтела, вырабатывала сумасшедшую энергию. Огонь и сейчас иной раз проглядывается, но это уже от здоровой, сытой жизни, а тогда многие не зря думали, что тебе следует поостыть... а то сгоришь. Или вызверишься, то есть зверь в тебе пробудится. Мол, нельзя одному человеку безнаказанно столько всего накопить и удерживать. Но ты над этими предостережениями смеялась. Многие, правда, думали и то, что глупость спасет тебя, вывезет, поскольку все штучки, скачки, зигзаги исключительно от глупости, а у глупых перегибов и настоящего внутреннего пожара не бывает. А я тем временем скрежетал зубами, видя, что по твоей милости мне противно общаться с другими девушками и что я принужден жить словно в каком-то монастыре. Обета не давал, а был все равно как святой. Я бы даже сделался прямо как мертвый, но я слишком хорошо знал, что никакая мертвечина тебя не трогает... Тогда я попробовал зайти с другой стороны, попытался рядом с тобой подрасти нравственно, мечтал о бессмертии, думал, что будущее прекрасно... Разве мог я знать, что самые невероятные туманы, главные мучения ждут меня впереди? Я хотел быть с тобой, быть твоим мужчиной, мужем, мне мало было одной твоей дружбы. Но я, видимо, показался тебе невзрачным, кот, дескать, спинку красиво выгибает, и у коня грива бесподобно развевается, а Сашка Сироткин, он так себе, глазами есть такого не станешь. Недостроенная, недоразвившаяся ты еще была, чтобы подумать: я его невидного сделаю видным, неброского его сделаю броским. Отшвырнула меня... а издали посмеивалась, предлагая завидовать твоему оптимизму, твоей жизненной силе. Я прямо таял на глазах, я был уверен, что теряю рассудок. Мне так никогда еще не хотелось плакать. Что? Удержался? Нет, не удержался. Я, бывало, плакал в те дни навзрыд, плакал как дитя. В безысходном своем горе плакал. Твердил, что все кончено и жить дальше незачем. Я тогда, если помнишь, обретался у родичей, у которых прожил и почти все свои школьные годы, присланный для приобщения к городской жизни. Они даже решили, видя, как я раскис, что я впал в слабоумие, и хотели отправить меня назад, к папаше...
Ксения поиграла в густеющем вечернем воздухе пальцами, гибкими, как корни растений.
- Длинный у тебя получается рассказ, да и красочный чересчур. Не замечала я тогда, чтобы ты очень уж горевал.
- И это не удивительно, - сухо возразил Сироткин. - Что ты вообще замечала, кроме себя самой? Я не твоим платочком утирал слезы, и не на твоей груди избывал горе. Впрочем, у тебя на виду я и старался держаться с достоинством, как подобает мужчине. И все же ты могла бы заметить, что со мной не все в порядке. Женщины хотят, чтобы им прощали все, что бы они ни сделали. И им, действительно, многое можно простить, но только не равнодушие, с каким они смотрят на страдания мужчин, чьи ожидания обманули. А вас хлебом не корми - только дай насладиться страданиями таких мужчин, и это еще хуже, чем безразличие!
- Ты сводишь старые счеты? Не понимаю, для чего...
- А я тебе объясню, - громко вдруг протрубил Сироткин. - Ведь ты прекрасно разглядела, что я мучаюсь, и ты тихонько, лукаво радовалась, прыскала в кулачок, разве нет, а? А с другой стороны, ты и впрямь ничего не заметила; вот и пойми, где правда. А она - посередине, я ее носил с собой все то время, берег, и вот этого ты так и не смогла понять, смутно чувствовала, а по-достоинству оценить не сумела. Потому-то ты так часто и обманывалась в жизни, что не разглядела меня, не сообразила, какой я на самом деле. Потому-то ты, когда я в тебя во второй раз был невыносимо, неистово влюблен, вообще ничего не заметила. Ну да, я пил... А ты уж и вообразила, что все происходящее со мной всего лишь бред оторопевшего спьяну человека, угар, туман. Просчиталась! Ты помнишь подробности? Ничего ты не помнишь! Согласен, пил я в то время, в те дни большие порции; тушил пламя потребностей, однако дал волю дурным наклонностям. Ничего не поделаешь, страдания дешево не обходятся. Я был уже женат, жениться не хотел, но девушка забеременела, и для моей порядочности вышла полная неизбежность женитьбы. Я ее, как порядочный человек, и взял в жены. Все по кодексу чести. Но я ведь надеялся, что все-таки смогу ей улыбаться, хотя бы в иные мгновения, а жизнь прошла без улыбки, знаешь, не до смеха было. Родился первый, родился второй, какой тут смех, какие улыбки! Правду сказать, я совершенно нахмурился. Впрочем, если бы я и заулыбался, она бы все равно не поняла, в крайнем случае решила бы, что я свихнулся и пора меня возвращать папаше. Я был женат, а ты только-только вышла за Конюхова, и выглядели вы очень благополучно, как в театре. Я подумал: почему так? почему же получилась такая петрушка, что этот малый радостно ухмыляется и рот у него сделался как прорезь на мягком месте, я же обречен на вечное недовольство, а мои дни безрадостны, унылы? Неужели вся причина в том, что женщина, которую я когда-то любил без памяти, вдруг полюбила его, по странному стечению обстоятельств досталась ему, а не мне? Это все объясняет? Это озарение? открытие? Вот так открытие! Я даже охнул и присел.