Ольга Тарасевич - Последняя тайна Лермонтова
– Поэта праведную кровь, – прошептал Михаил, откладывая перо. – Именно так и только так, ни слова лишнего. Написал – как выдохнул, и понимаю: лишь теперь, с этими новыми шестнадцатью строками, завершилось мое стихотворение.
Раевский, увидев окончательный вариант, одновременно возрадовался и огорчился.
– Мишель, оно все верно. Прекрасно, красиво, но... Ты, верно, слишком резок. Не вышло бы беды.
Лермонтов раздраженно пожал плечами. Большей беды, чем смерть Пушкина, уже не будет.
– Ты дозволишь мне сделать список? – поинтересовался Станислав, не в силах оторвать глаз от стихов. – Дивно вышло, у тебя талант!
– Конечно, я и сам тебе помогу. Хочу показать еще Краевскому, другим знакомым. Вышло... достойно. А резкость – вздор, я просто сказал правду! За правду что, разве казнить надобно? Вздор!
Оказалось, впрочем, – не вздор. Друг, как в воду глядел.
– Мишель, надо найти все списки, – лицо у бабушки белее плотна. – Наш родственник по Столыпиным, что служит у Бенкедорфа, предупредил. В жандармерии переполох, думают, что делать с тем, кто такие стихи сочинил. А коли до государя дойдет, – Елизавета Алексеевна покачала головой, спрятанной в белый чепец с многочисленными оборками, – то беды не миновать. Надо найти всех, у кого есть твои стихи и попросить их вернуть.
Легко сказать, сложно сделать. А времени нет, уж больше нет. Родственник спешит принести тревожные вести: дошло-таки до государя, причем даже с пометкой «воззвание к революции», и тот, конечно же, после прочтения пребывает в величайшем гневе.
Опасаясь ареста, бабушка наказала несколько дней не появляться дома. Однако – никто не приходил, ничем таким опасным не интересовался.
«Обошлось, не выйдет мне ровным счетом никакого наказания, – был уверен Михаил, возвращаясь домой с квартиры, которую снимал его приятель. – Да как они узнают, кто именно сочинил – переписывались ведь стихи, а имени моего не поминалось. Не должны меня предать мои товарищи. Конечно, даже если их и допрашивали, они все сохранили в тайне...»
Он обнял бабушку, улыбнулся новой хорошенькой горничной, а потом жадно набросился на еду.
– Корнет лейб-гвардии Гусарского полку Лермонтов, прошу вашу шпагу, – громыхнуло вдруг по столовой зале.
Уронив ложку, Михаил с изумлением разглядел в дверях жандарма, а за ним растерянного лакея, озадаченно скребущего затылок.
– Я буду хлопотать, мой мальчик, – прошептала на прощание бабушка, вытирая слезы...
Все время, пока тряская карета везла Михаила в Главный штаб, ему казалось: произошла какая-то досадная ошибка.
Привели в комнату: печь, кровать да стол, небольшое окно закрыто тяжелой решеткой.
– В квартире вашей в Царском Селе будет проведен обыск. И, ежели обнаружатся другие подозрительные бумаги, на них будет наложен арест, – лихо отрапортовал жандарм. Лицо его отчего-то было сияюще-радостным. – А вас сейчас навестит старший медик гвардейского корпуса. По распоряжению-с государя – проверить, не помешаны ли вы. Обед сможет доставлять лакей, дозволено. Ожидайте теперь допроса, вас пригласят, когда в том будет потребность и необходимость.
– В чем меня обвиняют?
– Не изволю знать. – Важный малый старался не улыбаться, но его блинообразное тупое лицо так и продолжало светиться.
– Подайте мне чернил и бумаги, – устало выдохнул Михаил, зябко ежась. Видно, не топили в этой комнате уже давно, холодный воздух студил грудь. – И хорошо бы согреть чаю.
– Насчет чаю – похлопочу. А бумаги – не велено-с!
Выйдя, жандарм закрыл за собой дверь – на ключ...
Михаил услышал, как защелкивается замок, и лихорадка затрясла его тело. Вспомнилось побелевшее лицо бабушки. Что станется с ней, коли его сошлют в Сибирь? Не переживет ведь, погибнет... А еще стало жаль своих дерзновенных мечтаний – ведь хотелось, хотелось же до смерти быть не Пушкиным, не Байроном, другим, но столь же любимым и хорошим поэтом. Ссыльные не издают стихов, слава и почет – не про тех, кто сослан. Там только холод и кандалы, до крови натирающие кожу.
Тоску чуть разогнал лакей. Его допустили с обедом, он выставил на простой деревянный стол бутыль с красным вином, жаркое, румяный яблочный пирог.
– Заверни завтра обед в бумагу, – шепнул Михаил, стараясь не разрыдаться. Скудный стол, скудная еда – вот его доля отныне. – Побольше бумаги, ты понял?
– Никак нет, – лакей заскреб затылок, – что значит в бумагу? Простынет ведь. В салфетку надобно, уж я-то в таких вопросах сведущ.
– Сначала в салфетку, потом в бумажные листы, и побелее, – распорядился Михаил, наливая себе вина. – Писать мне не дозволено. Но бумагу принесешь, чернила я сделаю из вина и сажи – вон сколько ее в печке имеется. Неудобно будет писать спичкою, но что поделаешь. Не забудешь бумаги принести?
– Не забуду, барин.
Лермонтов еще собирался спросить про бабушку, но дверь комнаты отворилась.
Пришли с допросом...
Первый день удалось выдержать.
Особенно интересовало поплечников Бенкендорфа, кто изготовлял списки. Выдавать Раевского не хотелось. Хотя и говорили: ничего тому, кто переписывал стихи, не будет, государь, дескать, пожурит, попеняет ему по-отечески. Но ясно ведь: по службе у Станислава неприятности начнутся всенепременно, а должность у него хорошая – губернский секретарь.
На следующий день уже грозили Сибирью.
Причем понятно стало: перспективы вполне серьезны.
И такой ужас сжал сердце.
Только не Сибирь, только не Сибирь, только...
«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина... Некоторые, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив и дурен собою, – они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее. Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врожденное чувство в неопытной душе – защищать всякого невинно-осуждаемого – зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнью раздраженных нервов... Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина (что, к несчастию, я сделал слишком скоро), то один мой хороший приятель, Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения и, по необдуманности, не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому, и таким образом они разошлись...»[25]
После написания покаянного письма Михаил весь день провалялся на койке.
Уже хотелось разорвать ту бумагу – да снесли ее тотчас же, как была закончена работа.
Лакей доставил тревожнейшие новости: Раевский арестован, сидит на гауптвахте, и выйдет ему наказание – Сибирь[26].
– Quelle honte ! C`est la fin de notre amitiè. Svyatoslav ne me pardonnera jamais une trahison, – прошептал Михаил. Щеки его пылали[27].
Через месяц все полностью прояснилось.
– По воле государя Лермонтов Михаил Юрьевич переводится из лейб-гвардии Гусарского полка в Нижегородский драгунский полк, что стоит на Кавказе, – зачитал из бумаги тот самый торжественно-глуповатый жандарм.
«Умру под пулями горцев, – решил Лермонтов, мрачно представляя свое бездыханное тело, обитый черным бархатом гроб и безутешных родных. – Только так могу я искупить свою вину перед Раевским. От меня все равно не много пользы, только страдания и беды я всем несу. Но от того, что я – причина чужих несчастий, я не менее несчастлив...»
Однако же ни пуль горцев, ни службы в полку – ничего подобного не было.
Дорога оказалась такой утомительной, что в Пятигорске из кареты слуги были вынуждены выносить Михаила на руках.
Руководство полка решило направить Лермонтова не на передовую, а лечиться целебными минеральными водами...
* * *Обеим «туфелькам» оказалось лет по двадцать пять. Я на такой возрастной отметке сияла бы ого-го как! А они грустили. Не из-за произошедшего. По жизни. Для того чтобы наметились глубокие русла скорбных морщинок, одного горюшка мало, надо здорово израниться осколками разбитых надежд.
Ах да, из-под стола я вылезла быстро, как ни в чем ни бывало. Ведь лучшая защита – это нападение. Особенно когда изящная непринужденность невозможна изначально.
– Так, вот с этого места – про звонок Татьяне бывшей жены Соколова – попрошу почетче и поподробнее, – заявила я, отводя складки скатерти.
– А... здравствуйте, – пробормотали «черные туфельки», к которым, как выяснилось, прилагались плохо покрашенные белые кудри, голубые глаза и непропорционально маленький рот с мелкими неровными зубами. – Ой, а чего это вы... прятались? Да?
– Нет! Я курила бамбук. Под столом. У меня такая привычка: каждый день перед ужином я забираюсь под стол покурить свеженакошенный бамбук. Так что привыкайте, девчонки. А теперь – внятно и по сути. Чего хотела бывшая Андрюши от Татьяны?