Орхан Памук - Имя мне – Красный
Наступило долгое молчание. Потом отец снова заговорил:
– Ты что, хочешь уйти и бросить меня, Шекюре?
– Вчера во сне я видела, что мой муж умер, – произнесла я, но не заплакала, как подобало бы женщине, в самом деле увидевшей такой сон.
– Для того чтобы понять рисунок, нужно уметь его прочесть. Точно так же и со снами.
– Думаете, мне нужно рассказать вам этот сон?
Повисло напряженное молчание. Мы улыбнулись друг другу, как люди, поспешно обдумывающие все выводы, которые можно сделать из сказанного ими.
– Я, конечно, могу истолковать твой сон так, что твой муж и в самом деле умер, и поверить в это – но твои свекор и деверь, а также кадий, который должен будет прислушиваться к их мнению, потребуют других доказательств.
– Уже два года прошло с тех пор, как мы с детьми перебрались сюда, а свекор и деверь не могут настоять на том, чтобы я вернулась.
– Поскольку отлично знают, что вели себя не безупречно. Но это не означает, что они согласятся признать тебя незамужней.
– Если бы мы с вами принадлежали к маликитскому или ханбалитскому мазхабу[67], – сказала я, – то кадий признал бы меня незамужней только потому, что со времени исчезновения мужа прошло четыре года, да еще назначил бы мне содержание. Но мы, по воле Аллаха, ханафиты, и нам такой выход из положения заказан.
– Только не рассказывай мне про помощника ускюдарского[68] кадия, который, мол, шафиит. Очень сомнительные дела они там творят.
– Все стамбульские женщины, у которых мужья пропали на войне, идут к нему со свидетелями, а он, будучи шафиитом, не спрашивает, как давно пропал муж, хватает ли средств к существованию, знакома ли ты со свидетелями, а сразу объявляет тебя незамужней.
– Откуда ты набралась всего этого, доченька? Кто тебя разума лишил?
– Пусть меня сначала признают вдовой, а потом, если найдется человек, способный лишить меня разума, на него, разумеется, укажете мне вы, и я ни в коем случае не буду противиться вашему выбору.
Мой хитрый отец, увидев, что дочь не менее хитра, часто заморгал. Одно из трех: или он попал в затруднительное положение и пытается быстро измыслить какую-нибудь хитрость; или на самом деле готов расплакаться от безнадежности и грусти; или только делает вид, что вот-вот заплачет, чтобы выбраться из затруднительного положения.
– Значит, хочешь забрать детей и уйти, а старый отец пусть остается один, да? Знаешь, я боялся, что меня убьют из-за нашей книги, – он так и сказал: «наша книга», – но теперь, когда ты собралась меня бросить, я и сам хочу умереть.
– Милый отец, разве не вы сами твердили, что я не избавлюсь от притязаний моего бестолкового деверя, пока меня не признают вдовой?
– Я не хочу, чтобы ты меня покинула. Кто знает, может быть, твой муж еще вернется. А если и не вернется, нет ничего плохого в том, что ты считаешься замужней. Главное, что ты живешь в этом доме вместе со своим отцом.
– Я и не хочу ничего другого, только жить с вами в этом доме.
– Дорогая моя, разве ты только что не говорила, что желаешь как можно скорее выйти замуж?
Вот так оно всегда: спорю с отцом, а в итоге сама начинаю верить, что не права.
– Говорила.
Я опустила глаза, сдерживаясь, чтобы не заплакать. Потом, осмелев от сознания своей правоты, спросила:
– Что же, я так никогда и не выйду больше замуж?
– Я мог бы смириться с твоим новым замужеством, если бы ты жила где-нибудь неподалеку. Кто он, человек, который хочет взять тебя в жены? Согласится он жить здесь?
Я молчала. Мы оба, разумеется, знали, что отец не смог бы уважать зятя, согласного поселиться в его доме, стал бы его изводить и унижать так коварно и изощренно, что я и сама бы уже не захотела жить с этим человеком.
– Ты ведь знаешь, что в твоем положении выйти замуж без согласия отца, почитай, невозможно? Так вот, я этого не желаю и согласия своего не даю.
– Я не замуж хочу, а чтобы меня признали вдовой.
– Вот выйдешь за какого-нибудь мерзавца, которого ничего не волнует, кроме его собственной выгоды, и будет он тебя мучить и обижать. Доченька, ты же знаешь, как я тебя люблю. Да и книгу нам надо закончить.
Я молчала. Я была так зла, что, если бы заговорила, шайтан подбил бы меня бросить прямо в лицо отцу, что мне известно о том, как по ночам он приводит в свою постель Хайрийе, – а разве дочери пристало говорить старому отцу такое?
– Кто хочет на тебе жениться?
Я смотрела в пол и молчала, не от смущения, а от злости, и только еще больше злилась оттого, что никак не могла ответить. Перед глазами рисовалась смешная и отвратительная картина: отец в постели с Хайрийе. На глаза навернулись слезы, но я не заплакала, а сказала:
– Как бы кабачки на кухне не подгорели.
Я дошла до лестницы, юркнула в свою комнату, окно которой, всегда закрытое, смотрит на колодец, в темноте на ощупь быстро расстелила постель и рухнула на нее. Ах как славно было в детстве, когда тебя обидят, броситься на постель и в слезах забыться сном! Никто меня не любит, кроме меня самой, и от одиночества мне так горько, что я пла́чу, а вы, слыша мои всхлипы и стоны, приходите мне на помощь.
Немного погодя я обнаружила, что рядом, положив голову мне на грудь, лежит Орхан и тоже горько плачет. Я крепко прижала его к себе.
– Не плачь, мама, – сказал он. – Отец вернется с войны.
– Откуда ты знаешь?
Он молчал. Но я, прижимая его к груди, чувствовала такую любовь, что все мои печали забылись. Сейчас я усну, обняв хрупкое худенькое тельце Орхана, но прежде хотела бы сказать вам вот что: мне очень жаль, что я, разозлившись, сболтнула про отца и Хайрийе. Нет, я не солгала, но все равно мне очень стыдно, так что, пожалуйста, забудьте об этом, как будто я ничего не говорила, как будто вы ничего не знаете о том, чем занимаются отец и Хайрийе, хорошо?
17. Я – ваш Эниште
Тяжело быть отцом взрослой дочери, ох тяжело. Я слышал, как Шекюре рыдает в своей комнате, но ничего не мог поделать, так и сидел с «Книгой о Судном дне» в руках и пытался читать. На одной из страниц этой книги говорится, что через три дня после смерти душа, получив позволение Аллаха, отправляется взглянуть на тело, в котором жила. Увидев тело в жалком состоянии, в могиле, в крови и гнилой воде, душа скорбит и плачет: «Бедная моя плоть, бедное мое любимое тело!» Я подумал о печальном конце Зарифа-эфенди: как, должно быть, огорчилась его душа, когда явилась навестить тело и обнаружила его не на кладбище, а на дне колодца.
Как только рыдания Шекюре затихли, я отложил книгу о смерти в сторону. Надел еще одну шерстяную рубашку, шаровары на кроличьем меху, потуже затянул теплый войлочный пояс и вышел из дома. У ворот мне встретился Шевкет.
– Деда, ты куда?
– На похороны. Иди в дом.
Я шел к городской стене по пустым заснеженным улицам, мимо пепелищ и гнилых, покосившихся, грозящих того и гляди рухнуть домов, в которых живут бедняки; шел по окраинным кварталам, минуя огороды, поля и встречающиеся между ними лавки шорников, седельщиков, кузнецов, торговцев скобяными изделиями и конской упряжью. Шел долго, осторожными старческими шагами, стараясь не поскользнуться и не упасть.
Не знаю, почему заупокойный намаз решили читать в мечети Михримах, что в Эдирнекапы, в дальнем конце города. Добравшись до мечети, я обнял братьев покойного. Выглядели они сердито и сурово, но при этом растерянно. Обнялись мы и с художниками, и с каллиграфами, поплакали друг у друга на плече. Когда приступили к намазу, откуда ни возьмись вдруг опустился густой свинцовый туман и окутал все вокруг. Я никак не мог отвести глаз от носилок с телом покойного, поставленных на каменную плиту, и испытывал такую злобу на подлеца, который совершил это убийство, что даже слова заупокойной молитвы перепутались в голове.
После намаза, когда носилки подняли на плечи, я остался среди художников и каллиграфов. Мы, снова заплакав, обнялись с Лейлеком, забыв, как ночами, когда мы до самого утра работали над книгой при тусклом свете лампы, он говорил, что работы Зарифа – дешевка, и убеждал меня, что тот совершенно не умеет сочетать цвета (чтобы рисунок выглядел богато, Зариф-эфенди повсюду добавлял лазури), а я, соглашаясь с ним, вздыхал, что делать нечего, других подходящих людей нет. Мне очень понравился дружеский и полный почтения взгляд Зейтина. Потом он обнял меня, и это мне тоже пришлось по нраву, ведь человек, умеющий обнимать, – хороший человек; и я снова подумал, что из художников и каллиграфов он больше всех верит в мою книгу.
На ступенях ведущей во двор лестницы я столкнулся с главным художником, мастером Османом; оба мы не знали, что сказать друг другу. Это было странное и неловкое мгновение: неподалеку зашелся в рыданиях один из братьев покойного, какой-то любитель покрасоваться снова завел молитву.