Гилберт Честертон - Рассказы о патере Брауне
Это стало ему особенно ясно, когда он поднялся на гребень и увидел, как голо вокруг гнезда его старого врага. Он оказался на маленькой каменной платформе, которая с трёх сторон круто обрывалась вниз. Позади чернел вход в пещеру, полускрытый колючим кустарником и совсем низкий, даже не верилось, что туда может войти человек. Впереди — крутой скалистый склон, и за ним, смутно видная в туманной дали, раскинулась долина. На небольшом каменном возвышении стоял старый бронзовый то ли аналой, то ли пюпитр, казалось, он с трудом выдерживает огромную немецкую Библию. Бронза (а может быть, это была медь) позеленела в разреженном горном воздухе, и Отто тотчас подумал: «Даже если тут и были ружья, их давно разъела ржавчина». Луна, всходившая за гребнями и утесами, озарила всё вокруг мертвенным светом, дождь перестал.
За аналоем стоял глубокий старик в чёрном одеянии — оно круто ниспадало с плеч прямыми недвижными складками, точно утёсы вокруг, но белые волосы и слабый голос, казалось, одинаково бессильно трепетали на ветру, взгляд его был устремлён куда-то вдаль, поверх долины. Он, видимо, исполнял какой-то ежедневный непременный обряд.
— «Они полагались на своих коней…»
— Сударь, — с несвойственной ему учтивостью обратился князь к старику, — я хотел бы сказать вам несколько слов.
— «…и на свои колесницы, — чуть внятно продолжал старик, — а мы полагаемся на господа сил…»
Последние слова совсем нельзя было расслышать, старик благоговейно закрыл книгу, почти слепой, он ощупью отыскал край аналоя и ухватился за него. Тотчас же из тёмного низкого устья пещеры выскользнули двое слуг и поддержали его. Они тоже были в тускло-чёрных балахонах, но в волосах их не светилось морозное серебро и черты лица не сковала холодная утончённость. То были крестьяне, хорваты или мадьяры с широкими грубыми лицами и туповато мигающими глазами. Впервые князю стало немного не по себе, но мужество и привычное умение изворачиваться не изменили ему.
— Пожалуй, с той ужасной канонады, при которой погиб ваш несчастный брат, мы с вами не встречались, — сказал он.
— Все мои братья умерли, — ответил старик; взгляд его по-прежнему был устремлён куда-то вдаль, поверх долины. Потом, на миг обратив к Отто измождённое тонкое лицо — белоснежные волосы низко свисали на лоб, точно сосульки, — он прибавил: — Да и сам я тоже мёртв.
— Надеюсь, вы поймёте, что я пришёл сюда не затем, чтобы преследовать вас, точно тень тех страшных раздоров, — сдерживая себя, чуть ли не доверительно заговорил князь. — Не станем обсуждать, кто был тогда прав и кто виноват, но в одном, по крайней мере, мы всегда были правы, потому что в этом вы никогда не были повинны. Какова бы ни была политика вашей семьи, никому никогда не приходило в голову, что вами движет всего лишь жажда золота. Ваше поведение поставило вас вне подозрений, будто…
Старик в строгом чёрном облачении смотрел на князя слезящимися голубыми глазами, и в лице его была какая-то бессильная мудрость. Но при слове «золото» он вытянул руку, словно что-то отстраняя, и отвернулся к горам.
— Он говорит о золоте, — вымолвил старик. — Он говорит о запретном. Пусть умолкнет.
Отто страдал извечной истинно прусской слабостью: он воображал, что успех — не случайность, а врождённый дар. Он твёрдо верил, что он и ему подобные рождены побеждать народы, рождённые покоряться. А потому чувство изумления было ему незнакомо, и то, что произошло дальше, застигло его врасплох. Он хотел было возразить отшельнику, и не смог произнести ни слова — что-то мягкое вдруг закрыло ему рот и накрепко, точно жгутом, стянуло голову. Прошло добрых сорок секунд, прежде чем он сообразил, что сделали это слуги-венгры, и притом его же собственной перевязью.
Старик снова неуверенными шагами подошёл к огромной Библии, покоящейся на бронзовой подставке, с каким-то ужасающим терпением принялся медленно переворачивать страницы, пока не дошёл до Послания Иакова, и стал читать.
— «…так и язык небольшой член, но…»
Что-то в его голосе заставило князя вдруг повернуться и кинуться вниз по тропе. Лишь на полпути к парку, окружавшему замок, впервые попытался он сорвать перевязь, что стягивала шею и челюсти. Попытался раз, другой, третий, но тщетно: те, кто заткнул ему рот, знали, что одно дело развязывать узел, когда он у тебя перед глазами, и совсем другое — когда он на затылке. Ноги Отто были свободны — прыгай по горам, как антилопа, руки свободны — маши, подавай любой сигнал, а вот сказать он не мог ни слова. Дьявол бесновался в его душе, но он был нем.
Он уже совсем близко подошёл к парку, обступавшему замок, и только тогда окончательно понял, к чему его приведёт бессловесность и к чему его с умыслом привели. Мрачно посмотрел он на яркий, освещённый фонарями лабиринт города внизу и теперь уже не улыбнулся. С убийственной насмешкой вспомнил он всё, что недавно говорил себе совсем в ином настроении. Далеко, насколько хватал глаз, — ружья его друзей, и каждый пристрелит его на месте, если он не отзовётся на оклик. Ружей так много и они так близко, лес и горный кряж неустанно прочесывают днём и ночью, а потому в лесу не спрячешься до утра. Часовые и на таких дальних подступах, что враг не может ни с какой стороны обойти их и проникнуть в город, а потому нет надежды пробраться в город издалека, в обход. Стоит только закричать — и его солдаты кинутся к нему на помощь. Но закричать он не может.
Луна поднялась выше и засияла серебром, и ночное небо ярко синело, прочерченное чёрными стволами сосен, обступавших замок. Какие-то цветы, широко распахнутые, с перистыми лепестками, и засветились и словно вылиняли в лунном сиянии — никогда прежде он ничего подобного не замечал, — и эти цветы, что теснились к стволам деревьев, словно обвивали их вокруг корней, казались ему пугающе неправдоподобными. Быть может, злая неволя, внезапно завладевшая им, помрачила его рассудок, но в лесу этом ему всюду чудилось что-то бесконечно немецкое — волшебная сказка. Ему чудилось, будто он приближается к замку людоеда — он забыл, что людоед — владелец замка — это он сам. Вспомнилось, как в детстве он спрашивал мать, водятся ли в старом парке при их родовом замке медведи. Он наклонился, чтобы сорвать цветок, словно надеялся этим талисманом защититься от колдовства. Стебель оказался крепче, чем он думал, и сломался с легким треском. Отто хотел было осторожно засунуть цветок за перевязь на груди — и тут раздался оклик.
— Кто идёт?
И тогда Отто вспомнил, что перевязь у него не там, где ей положено быть.
Он пытался крикнуть — и не мог. Последовал второй оклик, а за ним выстрел — пуля взвизгнула и, ударившись в цель, смолкла. Отто Гроссенмаркский мирно лежал среди сказочных деревьев — теперь он уже не натворит зла ни золотом, ни сталью, а серебряный карандаш луны выхватывал и очерчивал тут и там то замысловатые украшения на его мундире, то глубокие морщины на лбу. Да помилует господь его душу.
Часовой, который стрелял согласно строжайшему приказу по гарнизону, понятно, кинулся отыскивать свою жертву. Это был рядовой по фамилии Шварц, позднее ставший среди военного сословия личностью небезызвестной, и нашёл он лысого человека в воинском мундире, чьё лицо, туго обмотанное его же перевязью, было точно в маске — виднелись только раскрытые мёртвые глаза, холодно поблескивавшие в лунном свете. Пуля прошла через перевязь, стягивающую челюсть, вот почему в ней тоже осталось отверстие, хотя выстрел был всего один. Повинуясь естественному побуждению, хотя так поступать и не следовало, молодой Шварц сорвал загадочную шёлковую маску и отбросил на траву; и тогда он увидел, кого убил.
Как события развивались дальше, сказать трудно. Но я склонен верить, что в этом небольшом лесу и вправду творилась сказка, — как ни ужасен был случай, который положил ей начало. Был ли девушке по имени Хедвига ещё прежде знаком солдат, которого она спасла и за которого после вышла замуж, или она ненароком оказалась на месте происшествия и знакомство их завязалось в ту ночь, — этого мы, вероятно, никогда не узнаем. Но мне кажется, что эта Хедвига — героиня и она заслуженно стала женой человека, который сделался в некотором роде героем. Она поступила смело и мудро. Она уговорила часового вернуться на свой пост, где уже ничто не будет связывать его со случившимся: он окажется лишь одним из самых верных и дисциплинированных среди полусотни часовых, стоящих поблизости. Она же осталась подле тела и подняла тревогу, и её тоже ничто не могло связывать с несчастьем, так как у неё не было и не могло быть никакого огнестрельного оружия.
— Ну и, надеюсь, они счастливы, — сказал отец Браун, весело поднимаясь.
— Куда вы? — спросил Фламбо.
— Хочу ещё разок взглянуть на портрет гофмейстера, того самого, который предал своих братьев, — ответил священник. — Интересно, в какой мере… интересно, если человек предал дважды, стал ли он от этого меньше предателем?