Василий Казаринов - Тень жары
Она бегло меня оглядела. В течение секунды она вывернула меня наизнанку, просветила рентгеном и, не обнаружив ничего достойного внимания, сдержанно кивнула, прошла к столу, положила перед Катерпиллером голубую папку.
– Вы просили... Тут все... В основном. Компактно сжато. Коллега, – и послала легкий кивок в мою сторону, – насколько я понимаю, не нуждается в деталях.
– Нет-нет, коллега не нуждается.
С ними следует говорить скупо, четко и ясно.
– Только общая информация. Меня не занимают ни ваши расходы, ни ваши доходы, ни все такое прочее.
– Тогда что именно?
– Да просто состояние среды вокруг вас. Состояние среды, понимаете?
Не следовало размягчать фразу этим вполне человеческим "понимаете?" – она отреагировала мгновенно.
– Естественно! – и полоснула меня коротким выразительным взглядом, давая понять, что если я чего-то и стою, то стою гроши.
– Крутая женщина, – сказал я, когда Виктория удалилась. – Наверное, корни ее генеалогического древа в тех краях, где водятся амазонки.
– М-да... – согласился Катерпиллер, – она деловой человек.
Селектор зевнул, секретарша попросила взять трубку: звонок из клиники.
Катерпиллер внимательно слушал, пил мелкими глотками свою минералку и мрачнел.
Закончив разговор, он уложил подбородок в составленные вазочкой ладони и с минуту бессмысленно глядел перед собой.
– Как там Борис Минеевич?
– А? Что? – встрепенулся он. – Я что-то ничего не понимаю... Он крайне истощен.
Догадываюсь: две недели в металлическом контейнере – достаточно, чтобы похудеть.
– И судя по всему, у него серьезное психическое расстройство... Он все время просит пить. И почему-то спрашивает: это пресная? Не соленая? Пресная? Он пьет и пьет, пьет и пьет – воду. И просит прогнать тараканов.
– Тараканов?
– Врач говорит, ему мерещится, будто по кровати ползают тараканы... Огромные, в полладони длиной. Ты что-нибудь понимаешь?
Пока понимаю только одно: ньюс-бокс рехнулся.
– Где это можно полистать? – я указал на голубую папку.
Катерпиллер кивнул на дверь в торце кабинета.
Там крохотная комнатка для отдыха. Обшита жженым деревом. Мягкий диван, столик, холодильник – никаких посторонних шумов. В шкафчике чайный сервиз кофейный сервиз, обойма устойчивых стопок, букет хрустальных фужеров.
– Ты что, копируешь больших начальников? – спросил я, закончив беглый осмотр рабочего места.
– С чего ты взял?
– Ну, как с чего – все прежние начальнички держали в своих кабинетах такие интимные закутки с холодильником, а в холодильниках мерз коньяк, икра мерзла, рыба красная, то да се...
– Ладно тебе! – опять огрызнулся Катерпиллер.
Битый час я изучал материалы. Как верно заметила Виктория, информация была компактна. В торговых, посреднических делах я ни черта не смыслю, практически ничего существенного из голубой папки не почерпнул.
Когда-то их лавочка, насколько я понял, представляла собой обычную посредническую контору: "купи – продай". В формуле не столько важны "купи" и "продай", сколько тире между ними. Их лавочка и действовала в пространстве этого тире, имея посреднический процент. С этого, во всяком случае, начиналось дело. Далее шли совсем уж для меня темные бизнес-дела: фирма целиком переключилась на операции с недвижимостью.
Я понял, что ни грамма смысла из этой бухгалтерии не вытрясу.
– Дело с размахом, – поделился я впечатлением с Катерпиллером. – Правда, меня удивляет одно обстоятельство.
– Ну? – спросил он.
– Что-то ничего в ваших архивах не сказано про собак... Это подрывает устои.
– Собак? – тупо удивился он.
– Ну да, собак... Сказано же: воровать книги, собак и казну в России никогда не считалось зазорным...
Он открыл было рот, но обсуждать на трезвую голову, что имел в виду Иван Сергеевич Тургенев, охоты у меня не было; я записал адрес ньюс-бокса и направился к выходу.
– А ну-ка, постой... – тихо произнес Катерпиллер за моей спиной – в его голосе я уловил властные интонации.
В первый момент мне показалось, что он немного смущен. Но я ошибся: с него, задумчиво грызущего ноготь, – мгновенно и вдруг – стекла характерная глазурь буржуазности. За столом сидел постный чернявый мальчик, сын медноголосого солиста воинского ансамбля, каким я его знал, когда все мы жили под нашим старым добрым небом.
– Ты, насколько я понимаю, все там живешь, в Агаповом тупике? Как там? Я сто лет не был. Как там?
Я пожал плечами. Как? Да никак. Все по-прежнему: сто лет и все одно и то же.
– Слушай, – он сосредоточенно разминал уголки глаз, – подворотня наша – помнишь? Цела она?
– Да вроде на месте... – в его неожиданном интересе к нашему старому доброму небу крылся какой-то подвох; я не понимал, что именно меня встревожило, но, определенно, он вспомнил про подворотню неспроста.
– И стены все по-прежнему облупленные? И лужа посередине?
Я попробовал заглянуть Катерпиллеру в глаза, но он отвел взгляд в сторону... Все так: стены облуплены и в пятнах плесени. Лужа. Если он сейчас вспомнит про доску...
– И доска – через лужу?
У меня засосало под ложечкой: что-то здесь было не так, и я не понимал, что именно. Я пересек кабинет в обратном направлении, подошел к столу.
– Не темни, – сказал я. – В чем дело?
Я опоздал: передо мной сидел уже теперешний Катерпиллер – в броне глазури и обозначал уголками губ мягкую, кошачью улыбку.
– Дело? Да нет никакого дела... Просто – говорю же–я сто лет там у нас, в Агаповом тупике, не был. Надо бы заехать. Посмотреть.
– Посмотреть... – усмехнулся я. – Это такое место, которое бессмысленно смотреть. Его надо – прочитывать.
12
Вольному – воля, дуракам – рай, и поскольку я, скорее всего, дурак, то мне закидоны простительны – тем более что Агапов тупик в самом деле удобней не рассматривать, а прочитывать. Эта мысль мне пришла в голову несколько лет назад, когда я работал в больнице кормильцем стариков. Я прекрасно запомнил этот день. Во-первых, ожидалось солнечное затмение. Во-вторых, с утра радио транслировало торжественную церемонию приведения нашего президента к присяге. В-третьих, я нашел в газете заметку о том, что на отчем доме Пастернака в Оружейном переулке собираются повесить то ли мемориальную доску, то ли еще какой-то памятный знак. В-четвертых, я накануне перед сном читал Короленко – что-то несерьезное, миниатюрную, немного рассеянную эссеистику. В-пятых, в этот день с утра умер один мой ребенок – старики ведь как дети. – и настроение у меня было настолько скверное, что мне захотелось стать плоским гербарийным листом. Я валялся на диване и тупо рассматривал корешки книг на стеллаже, прикидывая, в какую бы лучше улечься, чтобы высохнуть и утончиться. Наконец, я нашел то, что нужно – WHO’s WHO . Это да! Это вещь, это предмет! Приподнять плиту в три с половиной тысячи страниц да залечь там кленовым листом в компании достойных упоминания, полежать, высохнуть и ждать сквозняк – пусть выдует тебя в форточку. И почитать есть что – да вот хотя бы эту улицу почитать. Тут строка изъедена вопросительными знаками, вот так – ?????????????? – это наши городские липы согнуты голодом, а между ними завалился пьяненький апостроф: урна рухнула на карачки, ее тошнит бумажными стаканчиками из-под прохладительных напитков... Свой текст, знакомый, привычный. Он тривиальной цитаткой вяло шевелится в тексте "подозрительного" (так одному маленькому мальчику показалось) околотка. И до чего же неряшливо цитатка выписана: асфальт тут через шаг в помарках и описках, зачеркиваниях и вставках – в ямах, то есть, колдобинах и трещинах. Время от времени косоглазую нашу улицу переписывают набело - то есть: возникает некий стилист в сером плаще и серой же шляпе и вдумчиво водит по строчке носком остро отточенного ботинка. И ставит галочки на полях, и велит линовать лист по-новой. Линуют, тянут прямые линии веревок вдоль бордюрного камня. Так... Потом, стало быть, редакторы в промасленных робах и каллиграфисты с пунцовыми лицами (в них пот тушит жаркое дыхание свежего асфальта) изрядно правят текст и даже переписывают набело, стелят новые слои асфальта. А все впустую. Скоро, скоро: строка привычно съедет набок, и текст засорят прежние помарки. Словом, если читать – то лучше пешком: топ-топ, топ-топ – с самого начала, с Буквицы. А Буквица пусть нарядится в парадный мундир – это Его превосходительство Вячеслав Константинович Плеве саркастически кривит жесткий министерский рот, сейчас скажет, сейчас произнесет... И кривая ухмылка Его Превосходительства министра внутренних дел Российской империи упадет в грунтовку улицы стартовым бордюрным булыжником. Господи, какой только правке с тех пор не подвергалась улица! Как ее ни пахали, ни боронили, а тот булыжник все сидит на месте тяжелой смысловой глыбой – и оттого строка тут вечно в помарках и зачеркиваниях, в ямах и колдобинах. Странная же у текста физиономия, странная... Ее черты – от архетипа, от первожителя улицы; данные о нем в муниципальных архивах не сохранились, но есть основания предположить, что внешне выглядел он примерно так: лицо, заросшее старорежимной бородой, сапоги в гармошку, мехи которой смазаны салом для мягкости и вообще для шарма, крепкая шляпа с высокой тульей и большой латунной пряжкой по центру, а также запах конского пота, квашеной капусты и смирновской божьей слезы – поскольку первожитель наш и патриарх был скорее всего извозчик. И переулки-то в околотке до сих пор – все ямские да ямские... А текст от него пошел – в рамках сословной нормы: смысл всего есть путь; стилистика – дорога; синтаксис – улица; орфография – то грунтовка, то булыжник, то асфальт. Ну, что еще о нем? Да, он слегка косит, вот именно: врожденное косоглазие сослагательного наклонения. Ах, если бы, если бы! Вот именно, еспи-бы-не-бы – то был бы на нашей улице праздник! В речном ожидании праздника плавно, густо, как река из манной каши, все будет течь этот текст, подтапливая черные зевки подворотен; однако в околотке, тут неподалеку в Оружейном переулке, в доме Лыжина напротив Духовной семинарии, в двухэтажном доме с двором для извозчиков, в квартире над воротами, в арке их сводчатого перекрытия однажды должен будет родиться мальчик – и текст сломается. Он споткнется как раз напротив этой арки и провалится в пустоту абзаца, и на этом крохотном порожке можно будет наконец присесть, передохнуть, вот так: