Марина Серова - Милые семейные разборки
— Эдик сегодня тут не светился? У меня для него месседж из Питера.
Я давно замечала, что, каким бы ни был сленг у той или иной молодежной прослойки, англицизмы всегда имеют в нем место и, употребляя два-три исковерканных слова, можно без труда прослыть за своего.
— Сейчас добьет и появится, — кивнул бармен на сортир. — Он тут каждый вечер болтается, так что не найти его трудновато.
— Один или с подружкой?
— Чаще один, а подружка за ним сюда забегает, сама тут не протирает штаны. Не из ваших, короче, — подытожил бармен.
— Ну я рада за Эдика, что он возмужал, — заявила я, прихлебывая кофе. — Может быть, девчонка поможет ему немного утихомириться.
— Куда там! — чуть улыбнулся бармен. — Бурлит в нем все и играет. А вот и он!
Дверь в туалет растворилась, на миг продемонстрировав мне в проеме исписанный пацифистскими значками розовый кафель.
Появился парень лет шестнадцати, немного похожий на Чижа. Разве что без компании.
Его движения были слегка замедленными — после хорошего косячка, — а лицо выражало расслабленное наслаждение. Впрочем, Эдик старался держаться подчеркнуто отстраненно, как бы давая понять, что он тут на голову выше всех и вообще самый крутой в округе.
Тут, как мне показалось, не нужно будет прилагать сверхусилий, чтобы разговорить паренька. Заказав еще один кофе, я побрела к столику, за который присел Эдуард. Не спрашивая разрешения, устроилась напротив него. Парень не обращал на меня никакого внимания, пока я сама не нарушила молчание.
— Хорошее местечко, правда? Не стремно, и пипл родной, — проговорила я, доставая сигареты. — Я, собственно, из столицы, на денек по делам. Мы мультимедией занимаемся, оптовые поставки и все такое. Дела закончены, а день — еще нет. Мне московские братки посоветовали тут оттянуться, говорят, что не хуже, чем у нас.
— Ну и как? — лениво спросил Эдик, погладив себя по голове.
— Нормально, — заверила я его. — Огоньку дай, мой лайтер сдох.
Протянув мне зажигалку, Эдик бросил взгляд на пачку и немного притормозил глаза.
— Это чего, сигарилки, что ль? — кивнул он на шершавую оболочку с размытой картинкой.
— «Голуаз» без фильтра, — пояснила я. — В столице такого нет, нам братки-французы партию подкинули. Хороший табачок, продирающий. Угощайся.
И я подвинула пачку поближе к Эдику. Тот выудил сигаретку и, прикурив, затянулся.
— Класс, — только и мог произнести он. — То, что доктор прописал.
К чести парня, он даже не закашлялся, хотя такое бывало с самыми заядлыми курильщиками, когда они пробовали «Голуаз». Даже «Житан» без фильтра по сравнению с этим казался дамским баловством.
— Такое курили наемники в Камбодже, — заговорила я, поняв, что контакт установлен. — А в Париже «Голуаз» потребляют исключительно клошары. Сама видела. Обычный народ брезгует, а зря.
— Точно, — Эдик был по-прежнему лаконичен, но уже настроен гораздо теплее.
— От тебя анашой разит, старик, как от коренного голландца, — пошутила я.
— Выветрится, — процедил Эдик меланхолично. — Сюда дымоуловители обещают поставить, так что скоро проблем не будет. А облавы бывают редко.
— Но бывают?
— А как же! — с гордостью откликнулся он. — На прошлой неделе взяли, хорошо, что коробок успел выкинуть. Впрочем, тут хоть выкидывай, хоть не выкидывай, если им надо тебя упечь — досыплют из своих запасов. Теперь ведь законодательство снова сменили, принимать опять ни-ни. По телеку только про это и талдычат.
— Угу, — кивнула я. — В ночные клубы для толстосумов небось не шастают. А там не безобидная травка, а кое-что покруче.
— Во-во, — подтвердил Эдик. — Заплатил, и отвалят. Не то что тут.
— Я вот ни разу не кололась и не собираюсь, — твердо заявила я. — На иглу садиться стремно, да и дорого. Не в кайф, короче.
— Согласен.
— Да и женщинам как-то западло. Твоя подружка небось не колется?
— Да ты что! — рассмеялся Эдик. — Она у меня смирная, из хорошей семьи.
Последнюю фразу мой собеседник произнес с явным оттенком сарказма.
— Ну и хорошо, что не колется. Травка — совсем другое дело, — продолжала я. — Сейчас в Москве закрытый один театр образовался — так там все актеры обкуренные играют. Только так!
— Да ты что? — удивился Эдик. — И что же, хорошо играют?
— Отпад, — заверила его я. — Смысл такой — снять напряг. И мышечный, и эмоциональный, и ментальный. В кино такое делал Вернер Херцог. У него в «Стеклянном сердце» все актеры под гипнозом. Но «Театр марихуаны» все равно отпаднее. Кстати, я была в вашем драматическом третьего дня, «Трех сестер» смотрела. Очень даже ничего. Особенно Петровская. Я о ней еще в Москве слышала. И, кстати, от актеров-марихуанщиков.
— Иди ты! — восхитился Эдик. — А она как раз и есть мамаша моей подружки.
— Класс! — «восхитилась» я. — Я все собираюсь ей привет передать от москвичей, да вот как-то не получается со временем.
— А пошли к Таньке домой! — тут же предложил Эдуард. — Посидим, подождем, пока спектакль кончится. Черт, слушай, уже ведь шесть, да?
— Почти. Еще пятнадцать минут, — сказала я, взглянув на настенные электронные часы, прикрепленные над витриной стойки.
— Танька должна была за мной заскочить в половине, — озабоченно сказал Эдик. — Странно, обычно она никогда не опаздывала. Давай сами завалимся? Если гора не идет к Магомету…
У двери квартиры Петровских Эдуард позвонил три раза условленным звонком: короткий — длинный — короткий. Но никто не спешил открывать.
— Что за херовина? — уже не скрывая волнения, обернулся ко мне Эдик. — Если что, она обычно звонит в бар и говорит, что задержится. У нее точность почти немецкая, блин. Ну я прям не знаю, что и делать.
— А тут вроде не заперто. — Я нажала ручку двери, и та послушно распахнулась.
В гостиной нас ожидало дикое зрелище — Таня сидела посреди комнаты, опустив левую руку в таз с водой. Из ее разрезанной вены медленно струилась темная кровь.
Рядом с девушкой на ковре валялось лезвие бритвы.
— Танька! — заорал Эдик, бросившись к ней. — Что ты наделала, дура!
Девушка ничего не ответила, только слегка покачнулась. Ее лицо было мертвенно-бледным. Рот выдавил жалкую улыбку, а глаза закатились.
Таня рухнула на пол, разбрызгивая кровь по ковру. Ее волосы разметались вокруг головы, а из груди вырвался сдавленный стон.
— «Скорую»! — кинулся Эдик к телефону. — Господи, только бы успели!
— Не надо, — схватила я его за плечо и вырвала шнур из розетки. — Вот именно «Скорую» и не надо. Принеси-ка мне лучше полотенце из ванной.
— Да ты что, не видишь, что она умирает? — вопил Эдуард.
— Сколько ей лет? — спросила я, присаживаясь на полу возле распростертой девушки и поднимая ее руку вверх. — Шестнадцать-семнадцать?
— Семнадцать. С половиной, — проговорил Эдик, сморщив брови. — Но я не понимаю, при чем тут возраст. Зачем полотенце?
— В такие годы пора бы знать, что вену надо резать вдоль, а не поперек, — заявила я, накладывая импровизированный жгут. — Или хотя бы наискосок. Так что можешь не волноваться, через полчаса она очухается, а сейчас просто в обмороке. О, да тут совсем неглубоко. Можно даже не говорить маме. Поносит недельку платье с длинными рукавами — и все, даже следа не останется.
— Вы уверены? — с надеждой спросил Эдик. — Она будет жить?
И он упал в кресло, содрогаясь от рыданий. Я сочувственно глядела на его ритмично вздрагивающие плечи. Истерика — вот что подчас выявляет подлинное лицо человека. В данном конкретном случае — любящего юношу, укрывающегося под маской разочарованного пижона.
Предоставив Эдику рыдать сколько ему влезет, я отправилась по квартире в поисках предсмертной записки. Раз уж человек решает покончить с собой и оставляет дверь открытой, как бы распахивая себе дорогу в смерть, то он наверняка должен оставить послание.
Действительно, на столе в комнате Тани лежал белый листок бумаги. Я внимательно изучила его содержание и даже прикусила губу. Черт, как же я такое прошляпила! Когда во время приема у Штайнера я следила за перекличкой взглядов, во мне даже ничего не шевельнулось!
«Предсмертное» письмо действительно производило шоковое впечатление.
«Мама, я решила уйти из жизни. Я больше так не могу», — писала Таня.
Некоторые строчки были густо зачеркнуты, видно, что девушка была, что называется, искренна в своем порыве и не заботилась о стиле — иначе составила бы два-три черновика, которые бы потом уничтожила, а любимая матушка ознакомилась с окончательным текстом, прочитав его над охладевшим телом дочурки.
«Не знаю, что со мной происходит. Все как во сне. Я люблю Эдика, но спала с Генрихом. Я знала, что предаю вас троих».
Слово «троих» было зачеркнуто, и вместо него вписано «двоих». Этот вариант тоже не устроил Таню, и она оставила пустое место.