Джорджо Щербаненко - Миланцы убивают по субботам
Дука одну за другой пересмотрел очень качественно сделанные фотографии. Действительно красавица. Пожалуй, северного типа. Римский профиль. В лице ни единой жиринки, даже несколько худощавое – ну конечно, что такое девяносто пять килограммов при этом росте! Роскошные светло-пепельные волосы, как у червонной дамы.
– Это у нее свой цвет волос? – спросил Дука.
– Свой, бригадир, конечно, свой! – горячо отозвался старик. – Мы ведь даже погулять ее не выводили – так на нее все пялились; представьте, что было бы, если б она вошла в парикмахерскую. А волосы у нее свои, вот как раз такого цвета и длинные, по пояс. Стричь я запретил, и мои бедные жена и свояченица уж так за ними ухаживали!..
Дука взял другую фотографию – в полный рост. Девушка стояла в комнате, у дивана; дневной свет мягко, но четко подчеркивал ее скульптурную красоту. Ни дать ни взять – статуя Свободы, только факела в руке не хватает.
На третьем снимке исполинская красавица была изображена в купальнике на пустынном пляже.
– Летом мы всегда возим ее к морю, – объяснил отец. – Это непросто, но мы нашли одно место близ Комакью, где пока еще безлюдно. Там на берегу рыбачья хижина, в ней можно спрятаться, если кто-нибудь появится на горизонте.
Нет, все-таки ни одна статуя не обладает пропорциями и гармонией человеческого, особенно женского тела, когда оно столь совершенно. Только плечи были, пожалуй, чуть шире, чем того требует классическая красота, но девушку это нисколько не портило.
– Почему вы ее прятали? – спросил Дука. – Ваша дочь, конечно, крупновата, но никакого криминала тут нет. У баскетболисток бывает такой рост.
Старик опустил голову.
– Потому что... – произнес он вдруг и осекся.
2
Дука ждал долго, потом переспросил:
– Почему?
Собеседник облизнул губы и взглянул ему в глаза, как бы собираясь с духом.
– Потому что она... Понимаете, если б только на нее все глазели, это бы еще ничего, мы же были рядом. Но она... Нет, это невозможно!..
Дука опять устал ждать продолжения.
– Почему невозможно?
Старик наконец решился излить свой позор.
– Потому что она заглядывалась на мужчин, раздаривала им улыбки. Однажды за нами увязались трое молодчиков – ну никакого спасения! Я дал одному пинка, и, если б моя бедная жена не затащила нас в какую-то лавку, не знаю, чем бы это все кончилось. С тех пор мы больше ее не выводили.
Дука живо представил себе эту сцену: монументальная, двухметрового роста девица шагает по улице, а за нею тянется шлейф низкорослых латинских любовников, готовых растерзать родительский эскорт за то, что он мешает им любоваться статуей Свободы во плоти и крови.
– Доктор говорит, что это болезнь, – вновь зазвучал голос из-под мохнатых зарослей. – Моя девочка не безнравственна, она просто больна, понимаете, она улыбается всем мужчинам подряд, и, думаю, каждый при желании мог бы ее соблазнить.
Разумеется, Дуке не надо было того объяснять: существует болезнь, называемая обобщенно нимфоманией и имеющая множество разновидностей. Нравственность, воспитание здесь совершенно ни при чем, поскольку больного изнутри сжигает страшный, неугасимый огонь сексуального возбуждения, толкающий его на достойные общественного осуждения поступки, разрушающие человека во всех смыслах – и морально, и физически.
– Поэтому мы перестали ее выводить, ведь она могла пойти куда угодно за первым встречным. Пока моя бедная жена была жива, она и дома ни на минуту не оставляла ее без присмотра, потом девочку стала сторожить эта святая женщина, моя бедная свояченица, а я ходил себе спокойно на службу, моя бедная свояченица научила ее отвечать на звонки, пользоваться стиральной машиной, включать и выключать телевизор – ну прямо чудо, надо было только следить, чтоб она не вышла на балкон и не заметила внизу какого-нибудь парня, а то начнет махать ему, улыбаться, звать... – Старик закрыл лицо руками. – Иногда даже расстегивала ворот или задирала юбку... Вам, бригадир, трудно себе представить, какой это позор, все соседи видели – квартира-то на втором этаже; правда, такое случалось очень редко, потому что моя бедная свояченица не отходила от нее ни на шаг, но потом и она умерла... а я не могу бросить работу – не столько из-за себя, сколько из-за нее, моей девочки, за лечение же надо было платить, а упрятать ее в клинику – все равно что похоронить заживо. Одним словом, после смерти моей бедной свояченицы я нанял одну пожилую женщину, чтоб следила за ней, пока меня нет, но скоро убедился: толку от этой сиделки никакого, с таким же успехом девочку можно оставлять и одну: вы знаете, за последние два года стараниями моей бедной свояченицы она просто преобразилась, стала такая послушная, почти все понимала, и я решил попробовать, первые дни, конечно, места себе не находил от страха, но постепенно успокоился – вы не поверите, бригадир, возвращаюсь я со службы, а она мне и суп приготовит, и яичницу сделает – все, как тетка учила, нет, на целый день я ее не оставлял. Боже упаси, я ведь работаю в бюро международных перевозок на площади Республики, а живу на бульваре Тунизиа, в трех минутах ходьбы, и мой начальник, кавалер Сервадио, разрешил мне отлучаться два раза до обеда, два раза после, сбегаю домой – три минуты туда, три обратно, три на то, чтобы проверить, все ли в порядке, дать ей разные наставления, так вот, я говорю, девочка вела себя отменно, вы бы видели, в какой чистоте она содержала дом, в мать уродилась, такая же чистюля, та вечно, как ни придешь, ползает по полу с тряпкой, и дочке внушила, что шваброй чисто пол не вымоешь. – Он вдруг расплакался, видимо, представив себе великаншу-дочь, ползающей по квартире на четвереньках (душевнобольные в своем рвения не ведают усталости). Затем утер кулаком слезы и продолжал: – Она очень любила музыку, и я ей купил такую шутку пластинки заводить – не могу запомнить, как она называется.
– Проигрыватель, – подсказал Дука.
– Вот-вот, проигрыватель. – Он повернул к Дуке залитое слезами лицо. – Я объяснил ей, как ставить пластинки, и все время покупал новые, бедняжке же скучно одной взаперти, я перед уходом запираю балконную дверь и наполовину опускаю жалюзи, на них тоже висят замочки, чтоб девочка не могла их поднять, а то, чего доброго, опять станет глазеть на мужчин, звать их и... – у него не хватило духу повторить: «задирать юбку», и он пропустил эту мучительную подробность, – ...она вела себя на удивление хорошо, штопала мне носки, гладила сорочки – отменно гладила, почти как моя бедная свояченица, я как-то даже забывать стал, что я одинокий мужчина с больной дочерью на шее, придешь со службы, а дома чисто, девочка мне рада, в кухне стол уже накрыт, а все так вкусно – пальчики оближешь, в общем, настоящий семейный очаг. Почти целый год я был счастлив, и вот однажды вернулся домой в обеденный перерыв, а ее нет...
Чтобы прервать эти беззвучные рыдания, раздирающие сердце пуще самых отчаянных воплей, Дука выпустил из пальцев ручку, и негромкий удар по столу сразу отвлек внимание старика: он перестал плакать.
– Давайте с самого начала, – сказал Дука. – Ваше имя?
– Аманцио Берзаги, – с грустной покорностью отозвался, утирая слезы, благонамеренный гражданин, соблюдающий законы и подчиняющийся властям.
– Дата рождения? – продолжил Дука, записав в блокнот древнее и аристократическое ломбардийское имя.
– Двенадцатое февраля тысяча девятьсот девятого.
– Родители?
– Покойный Алессандро Берзаги и покойная Роза Перассини.
– Имя вашей дочери?
– Донателла. – Старик опять зашмыгал носом. – Донателла Берзаги. Это я ее так назвал.
Дука все записал в блокнот.
– А теперь припомните в подробностях тот день, когда исчезла ваша дочь.
3
Старик рассказывал очень обстоятельно. В семь утра, как всегда, зазвонил будильник у него на тумбочке. Он сразу проснулся, выключил его, встал и пошел в комнату Донателлы. Девочка спала на своей – сделанной по специальному заказу – кровати, на обычной она не умещалась. В комнате на столе, на шкафу, на стульях – везде сидели куклы, большие, красивые, в сшитых ею самой платьях. Одну из них Донателла каждый вечер клала себе в постель. В тот раз она спала со своей любимицей Джильолеттой: длинные черные кудри закрывали спящей Донателле лицо, смешиваясь с ее белокурыми прядями. Первое, что сделал отец, – это убрал со лба и щек дочери густые черные волосы и тем самым разбудил ее. Донателла, еще не совсем проснувшись, обхватила его руками за шею и улыбнулась размягченной, чувственной, счастливой улыбкой. Потом он отомкнул замочек и поднял жалюзи, но светлее в комнате не стало: утреннее небо затянули черно-лиловые тучи, то и дело прорезаемые молнией, дул порывистый мартовский ветер. Аманцио Берзаги опустил жалюзи и отправился за дочерью в ванную проследить, не возникло ли какой заминки в ее утреннем туалете. К примеру, если чулок сразу не пристегивался к поясу, то Донателла начинала забавляться – расстегивать и отпускать резнику, поглаживая свою большую белую ногу, – и дело кончалось тем, что она так и ходила по дому со спущенным чулком, чего женственная прелесть ноги явно не заслуживала. Когда были живы мать и тетка, они строго следили, чтоб этих досадных недоразумений не случалось, и девочка выглядела опрятной. А теперь вот на него, на Аманцио Берзаги, легла обязанность подтягивать ей чулки, подбирать мыло, вечно выскальзывающее у нее из рук, – ее это страшно забавляло, как девочку-озорницу, или же напоминать ей последовательность действий при мытье и одевании: сама она из-за расстройства нервно-психических реакций не могла с этим справиться, как должно.