Дик Фрэнсис - Банкир
Генри Шиптон, председатель правления «Поль Эктрин Лтд», был мужчиной крупного телосложения, чья природная полнота не перерастала в тучность благодаря сырой моркови, минеральной воде и силе воли. Полумечтатель, полуигрок, он привычно подвергал любую возвышенную идею суровой аналитической проверке; то был человек, чьи могучие природные инстинкты были укрощены, взнузданы и впряжены в работу.
Я восхищался им. И было за что. За время его двадцатипятилетней пахоты (из них десять лет он проработал на посту председателя) «Поль Эктрин Лтд» превратился из банковской конторы средней руки в одного из членов высшей лиги и был с уважением признан во всем мире. Я мог почти точно измерить уровень общественного признания по отношению к имени банка, поскольку это было также и мое имя: Тимоти Эктрин, правнук Поля Основателя. В мои школьные годы люди спрашивали меня: «Тимоти как? Э-к-трин? Как ты это пишешь?»
Сейчас же они зачастую просто кивают — и не сомневаются, что я унаследовал соответствующие качества, которых у меня нет.
— Знаете, они очень смирные, — чуть погодя сказал Гордон.
— Белые лица? — переспросил я.
Он кивнул.
— Они ничего не говорят. Они просто ждут.
— Здесь, в машине?
Он неопределенно посмотрел на меня.
— Они влезли и едут.
По крайней мере хоть не зеленые черти, непочтительно подумал я. Впрочем, Гордон, как и председатель, отличался воздержанностью. Но его острый ум был притуплен видениями, холеный бизнесмен остался в предфонтанном прошлом, благородная патина слезла. Фигура в красном одеяле представляла собой жалкое зрелище. Это была лишь тень воителя, изо дня в день уверенно оперировавшего миллионами, и тень эту везли домой в мокрых брюках. Величие человека порой не толще папиросной бумаги.
Он жил, как выяснилось, в тенистом великолепии Клэфем Коммон, в поздневикторианском фамильном особняке, окруженном изгородью в рост человека.
В ней имелись высокие, окрашенные в кремовый цвет деревянные ворота, которые были закрыты и которые я отворил, а дальше меж аккуратных газонов шла короткая, посыпанная гравием подъездная дорожка.
Когда машина председателя подкатилась к крыльцу, навстречу ей, распахнув парадные двери, вылетела Джудит Майклз и, не здороваясь, выкрикнула куда-то между Генри Шиптоном и мной:
— Удавлю этого проклятого доктора!
Потом она спросила:
— Как он? — и, жалостно охнув, бросилась к мужу:
— Пойдем, милый, пойдем. Все будет хорошо, пойдем со мной, дорогой мой. Сейчас мы тебя согреем, баиньки уложим...
Когда ее большое дитя, пошатываясь, выбралось из машины, она заботливо поправила на нем красное одеяло, потом обернулась к нам с Генри Шиптоном и повторила:
— Я его убью. Голову ему мало оторвать!
— Они сейчас не особенно жалуют вызовы на дом, — с сомнением сказал председатель, — но все же... Он придет?
— Нет, он не придет. Миленькие, пройдите пока в кухню, там кофе на столе, а я спущусь через минуту. Пойдем, Гордон, пойдем по ступенечкам, раз, два... — Она помогла Гордону войти через парадную дверь, одолеть прихожую, застеленную персидским ковром, и подняться по лестнице, огороженной деревянными панелями, а мы с председателем вошли следом и сделали, как нам было сказано.
Джудит Майклз была шатенкой тридцати с лишним лет. В ней так и кипела жизнь, она излучала энергию, и влюбиться в нее мне ничего бы не стоило. До этого утра я лишь изредка встречал ее на светских вечеринках для служащих банка, но всякий раз меня заново окутывал ореол обаяния и сердечного тепла, естественный как дыхание. Обладал ли я взамен хоть какой-то привлекательностью для нее, я не знал и не стремился узнать, поскольку вряд ли разумно позволять себе испытывать что-то по отношению к жене шефа. И все равно меня, как и прежде, потянуло к ней, и я был бы совсем не прочь занять место Гордона на лестнице.
Надеясь, что мне хорошо удается скрывать свои мысли, я прошел вслед за Тенри Шиптоном в уютную кухню и выпил предложенный кофе.
— Джудит — замечательная девочка! — вдруг с чувством сказал председатель. Я уныло взглянул на него и согласился.
Через некоторое время Джудит присоединилась к нам. Она, казалось, была скорее раздражена, чем расстроена.
— Гордон говорит, что люди с белыми лицами сидят по всей комнате и не хотят уходить. Ужас какой-то, ей-богу. Меня это просто бесит. Просто завыть хочется.
Мы с председателем растерянно переглянулись.
— Разве я вам не говорила? — спросила она, увидев наши лица. — Ах, нет, конечно же, нет. Гордон терпеть не может, когда говорят о его болезни.
Понимаете, она нестрашная. Ну, не настолько страшная, чтобы бросать работу и вообще...
— Э... — сказал председатель. — Что за болезнь?
— Да, пожалуй, вам-то я должна сказать, раз уж так вышло. Убить мало этого доктора, ей-богу. — Она глубоко вздохнула. — У Гордона болезнь Паркинсона в легкой форме. Левая рука иногда немного дрожит. Я и не ожидала, что вы заметите. Он старался, чтоб люди этого не видели.
Мы дружно покачали головами.
— Наш всегдашний доктор оставил практику, а этот новый, он из тех жутко самоуверенных типов, которые все лучше всех знают. Он отобрал у Гордона старые таблетки, а они, насколько я видела, хорошо помогали, и прописал ему какие-то новые. Как раз позавчера. И вот я ему звоню сейчас в совершенной панике и думаю, что Гордон вот-вот впадет в буйство или что-нибудь еще натворит и я обречена буду остаток жизни таскать его по лечебницам для душевнобольных, а этот врач с легким сердцем заявляет, чтобы я не беспокоилась, это новое средство часто вызывает галлюцинации, и дело только в том, чтобы подобрать правильную дозу. Говорю вам, не будь он на другом конце провода, я бы его придушила.
Однако и Генри Шиптон, и я почувствовали заметное облегчение.
— Вы хотите сказать, — спросил председатель, — что это... это пройдет?
Она кивнула.
— Этот чертов доктор сказал, чтобы Гордон перестал принимать таблетки, и тогда он через тридцать шесть часов полностью придет в себя. Вы только послушайте! И после этого нужно принимать их опять, но только половинную дозу, а там, мол, посмотрим, что будет. А потом говорит этак снисходительно: мол, если мы будем волноваться — можно подумать, нам не из-за чего волноваться! — так пусть Гордон через пару дней прогуляется до его приемной и они это обсудят. А вообще, мол, Гордон к завтрашнему вечеру будет в полном порядке, так что нам и думать об этом не надо.
Она и сама мелко дрожала, как будто от гнева, но, скорее всего, ее просто отпустило напряжение, потому что она внезапно всхлипнула раз и другой, и сказала «о боже», и сердито вытерла глаза.
— Я так испугалась, когда вы мне сказали, — проговорила она, точно извиняясь. — А когда дозвонилась до приемной, наткнулась там на эту чертову непробиваемую секретаршу и минут десять еще уговаривала ее, чтобы она позволила мне поговорить с доктором.
Выдержав короткую сочувственную паузу, председатель, как всегда добираясь до сути вещей, спросил:
— Доктор сказал, сколько времени займет подбор правильной дозы?
Она расстроенно взглянула на него.
— Он сказал, что Гордон слишком резко отреагировал на обычную дозу и понадобится недель шесть, чтобы окончательно выяснить, сколько ему нужно.
Но если мы продержимся, то эти таблетки лучше других ему подойдут, и надолго.
Генри Шиптон задумчиво вел машину назад в Сити.
— Полагаю, — проговорил он, — нам следует сказать в офисе, что Гордон почувствовал начинающийся грипп и принял какие-то таблетки, вызвавшие галлюцинации. Мы просто скажем, что он представлял себя на уик-энде и ему захотелось поплескаться в бассейне. Это подойдет?
— Конечно, — покладисто сказал я. — В наши дни галлюциногены чрезвычайно распространены.
— Да.
— Само собой, Тим, не стоит упоминать о белолицых клоунах.
— Не стоит, — согласился я. — И о болезни Паркинсона, если Гордон того не желает.
— Я ничего не скажу, — заверил я.
Председатель хмыкнул и погрузился в молчание. Наверное, его мысли, как и мои, крутились вокруг избитой темы: побочное действие лекарства порой бывает неприятнее болезни. До банка оставалось около мили, и тут Генри Шиптон заговорил опять.
— Вы ведь года два уже работаете вместе с Гордоном, не так ли?
— Почти три, — пробормотал я, согласно кивнув.
— И пользуетесь его доверием? Сможете удержать крепость до его возвращения?
Было бы нечестно отрицать, что такая мысль не пришла мне в голову уже в четверть одиннадцатого утра. Так что я согласился без особого волнения, скорее с облегчением.
В «Эктрине» не было жесткой иерархии. Принятое здесь определение ранга — «пользоваться доверием такого-то и такого-то» — на здешнем жаргоне означало всего лишь, что кто-то в случае чего может принять на себя более серьезную ответственность; но я в отличие от прочих тридцатидвухлетних служащих находился в весьма неблагоприятном положении из-за собственного имени. Совет директоров, боясь обвинений в семейственности, чинил мне препятствия на каждом шагу.