Жорж Сименон - Премьер-министр (= Президент)
- Кажется, едет парикмахер, - доложила Миллеран, повернувшись к окну и увидав человека на велосипеде. В густом тумане его фигура приняла какие-то фантастические очертания.
- Пусть войдет.
Парикмахер Фернан Баве, шорник по своей главной профессии, приезжал по утрам брить Премьер-министра, ибо тот был одним из немногих представителей далекой эпохи, когда мужчины сами не брились, и ни за что не желал изменять этой своей привычке, точно так же, как не желал учиться водить автомобиль.
Баве, краснолицый, полнокровный толстяк с хриплым голосом, вошел к нему со словами:
- Ну, что вы скажете, господин Премьер-министр, об этой мерзкой погоде? На три метра ничего перед собой не видишь, и у калитки я чуть не наехал на одного из ваших ангелов-хранителей...
Обычно пальцы парикмахера пахнут табаком, и это уже достаточно неприятно. Но от пальцев Баве к тому же пахло сыромятными ремнями, забитой скотиной, а изо рта несло перегаром кальвадоса.
С годами обоняние Премьер-министра становилось все более чувствительным. Некоторые запахи, на которые он раньше не обращал внимания, теперь вызывали у него отвращение, словно по мере того как его тело высыхало, все земное начинало ему претить.
- Скажите-ка мне, как знаток дела, будет ли у нас хоть какое-нибудь правительство?
Но Премьер-министр не ответил на добродушный вопрос Баве, и тому пришлось замолчать. Баве немного обиделся, так как имел обыкновение говорить в кафе своим приятелям:
- Старик?.. Я ведь брею его каждое утро, для меня он такой же человек, как все, и я разговариваю с ним совершенно запросто, ну, как с вами, например.
Но ведь у каждого бывают хорошие и плохие дни, не правда ли? Покончив с бритьем, парикмахер собрал инструменты, попрощался со своим клиентом и направился в кухню, где Габриэла обычно угощала его рюмкой вина. Послышался шум мотора, Эмиль разогревал машину, чтобы ехать за газетами в Этрета. В бенувильском гастрономическом магазине получали только гаврскую газету, да с большим опозданием две-три парижские газеты.
Каждый час по радио передавали трехминутный обзор последних событий, и в девять часов Премьер-министр, включив приемник, услышал лишь повторение того, что слышал рано утром.
Повернувшись к Миллеран, которая разбирала корреспонденцию, он спросил ее таким нетерпеливым тоном, что она даже вздрогнула:
- Ну? Почему вы не позвоните в Эвре?
- Простите, пожалуйста...
Она не решалась звонить, ибо совершенно не знала, что должна делать, а что нет.
- Дайте мне Эвре, мадемуазель... Да, тот же номер, что и в прошлый раз... Вне очереди, да...
Каждое новое правительство делало красивый жест и оставляло за ним право звонить по телефону вне очереди, как если бы он все еще был министром. Будет ли он по-прежнему пользоваться этой привилегией и при правительстве Шаламона?
Почему сегодняшний день казался ему таким пустым и унылым, хотя ничем не отличался от других дней? У него было такое ощущение, будто он кружит в пустоте, как рыба в тесном аквариуме, и, как рыба, хватает ртом воздух.
Никогда раньше время не тянулось так долго. Через несколько минут после того, как Миллеран распечатает все конверты и отложит в сторону счета, рекламные брошюры и приглашения (некоторые упрямо продолжали посылать их), она принесет ему письма. Обычно они его развлекали: среди них всегда попадалось что-нибудь неожиданное или забавное, и он не считал для себя зазорным указывать Миллеран, какой следует составить ответ, или же сам диктовал ей, когда думал, что это имеет смысл.
В предыдущие дни он не проклинал бурю, которая, казалось, должна была его раздражать, а теперь почему-то с ненавистью глядел на утонувшие в тумане поля, как если бы подозревал природу в коварном намерении его задушить.
Ему было трудно дышать. Через четверть часа мадам Бланш придет делать ему укол. После вчерашней прогулки, которой она хотела воспрепятствовать, и после того, как он дважды чихнул, это от нее не ускользнуло, она станет подозрительно наблюдать за ним, думая, что тот от нее что-то скрывает.
Он не выносил женщин, считающих всех людей детьми, у которых необходимо вырвать признание в каком-нибудь обмане. Мадам Бланш пригрозила ему бронхитом и будет искать симптомы бронхита. Разве от него не умирают старики, у которых нет других болезней?
- Я слушаю... Да... Что?! Нет... Не стоит его беспокоить... Благодарю вас...
- Кого беспокоить?
- Хирурга.
- Почему?
- Старшая сестра, с которой я говорила, предположила, что вы, может быть, захотите узнать подробности...
- Подробности чего?
Не успела Миллеран ответить, как он воскликнул:
- Он умер, да?
- Да.... во время операции... И тогда он с непривычной для него резкостью произнес:
- А мне-то какое дело до этого?.. Подождите! Напишите записку директору больницы, чтобы его не хоронили в общей могиле! Пусть похоронят прилично... Спросите цену, я подпишу чек...
Почувствовал ли он облегчение оттого, что его школьный товарищ, несмотря на свое фанфаронство, ушел первым? Ксавье Малат ошибся. Ему не помогло то, что он так цеплялся за жизнь. Правда, у Ксавье еще оставался единственный и последний шанс для исполнения своего желания - их обоих могли похоронить в один и тот же день. Однако Премьер-министр твердо решил, что этого не произойдет.
Из тех, кто знал улицу Сен-Луи их детства, кроме него, в живых теперь остался лишь один человек - старушка, которая была когда-то маленькой рыжей девочкой. Но, может быть, и она опередит его на пути к смерти и он окажется последним?
В течение многих дней по дороге в школу он глядел с нежностью и волнением на вывеску, где черными буквами по серому фону было написано: "Эрнест Аршамбо, жестянщик". Дом, в котором жила Эвелина, был таким же, как и все остальные в их квартале, с кружевными занавесками на окнах, с зелеными растениями в медных кашпо. За домом виднелся двор и застекленная мастерская, где раздавался громкий стук молотка, доносившийся до самой школы.
В классе Ксавье Малат сидел через две парты от него, около печки. Топить эту печку было его привилегией. Между ними сидел мальчик выше их ростом, лучше одетый, с изысканно-вежливыми манерами. Он жил в родовом поместье неподалеку от города и иногда приезжал в школу верхом на маленьком пони, в сапожках, с хлыстиком в руках, в сопровождении лакея на лошади. Этот мальчик был графом, но он забыл его фамилию, как забыл и многие другие фамилии...
Кто жил теперь в этом доме, где он родился и прожил до семнадцати лет? Стоит ли он на своем прежнем месте? Может быть, его давно разрушили? Кирпичи, из которых его сложили, уже тогда казались почерневшими от времени, а к входной двери, выкрашенной в зеленый цвет, была прибита медная дощечка, оповещавшая о часах приема у доктора, его отца.
У него еще хранилась где-то шкатулка со старыми фотографиями, которые ему столько раз хотелось разобрать. Среди них был и портрет его отца с рыжеватыми усами и бородкой клинышком, как у Генриха III.
Премьер-министр хорошо помнил кисловатый винный запах, исходивший от него.
Но он едва помнил мать, умершую, когда ему исполнилось пять лет и когда, по рассказам, он был толстеньким, как шарик. После ее смерти из деревни приехала его тетка, чтобы присмотреть за детьми - за ним и его старшей сестрой. Потом эта самая сестра, еще девочка, в короткой юбочке и с косичками за спиной, стала вести хозяйство с помощью очередной служанки- они часто менялись по каким-то таинственным причинам.
По правде говоря, его никто не воспитывал, он рос совершенно самостоятельно и еще помнил названия некоторых улиц, которые, возможно, повлияли на выбор его карьеры.
Например, улица Дюпона де Л'Эра (1767-1855). Он помнил даже даты рождения и смерти. У него всегда была прекрасная память на цифры, а позднее на номера телефонов.
Улица Байэ (1760-1794). Известный своей неподкупностью политический деятель. А также известный патриот, жирондист во время революции. Но умер он тридцати четырех лет от роду не на эшафоте, а покончил жизнь самоубийством в Бордо, куда бежал, когда его партия отреклась от него.
Улица Жюля Жанена. Литератор и критик, член Французской Академии...
Из-за него он в пятнадцать лет мечтал о Французской Академии, и чуть было не выбрал литературную карьеру.
Улица Гамбетты (1838-1882)...
Если бы детство свое он провел в Париже, а не в Эвре, возможно, мог бы его там увидеть.
Улица Жана Жореса (1859-1914)...
Мальчиком он и не подозревал, что в один прекрасный день станет коллегой этого трибуна по палате депутатов и будет свидетелем его убийства.
Он не признавался ни в официальных, ни даже в секретных своих мемуарах, что с юных лет твердо знал: настанет время, когда его именем тоже назовут какую-то улицу и где-нибудь на площади поставят памятник.
В далекие дни своей юности он не испытывал ничего, кроме снисходительной жалости к отцу, который со своим тяжелым потрепанным саквояжем днем и ночью, в любую погоду ходил навещать больных, а в остальное время принимал на дому самых бедных из своих пациентов. Они наводняли переднюю и часто в ожидании доктора сидели даже на ступеньках подъезда.