Юлий Файбышенко - В тот главный миг
Они спустились в падь и пробирались сейчас через зыбкий мшаник. Алеха вел под уздцы передовую лошадь. Аметистов ехал сразу за вьючными лошадьми, за ним шли Чалдон, Нерубайлов, Порхов, между ними Лепехин на лошади, потом Альбина и Колесников в надвинутом на лоб накомарнике с заброшенной наверх сеткой.
Колесников зашагал быстрее и помог взбирающейся на горку Альбине. Соловово улыбнулся с нежностью и печалью, глядя, как он вытягивает ее на возвышенность за руку. Было что-то ребяческое в их сплетенных ладонях, трогательное в ее беззащитно и доверчиво отданной руке. Эти двое тянулись друг к другу, и мало кто этого не замечал.
Альбина... В ней было что-то чуждое и все же бесконечно милое для него. Чем-то она напоминала его жену в молодости, наверное, своим дворянским профилем, надменностью, которая порой проскальзывала в плавном, но гордом повороте головы в ответ на чью-нибудь не слишком почтительную реплику...
Она была из новых женщин, которые появились уже в двадцатых годах, а в тридцатых их стало особенно много. Это был тип женщины-друга, товарища по борьбе, единомышленника, тип женщины-солдата. В них была преданность, чистота, вера, они не прощали слабостей, были резки и сильны, как мужчины, у них и походка была мужская, они ходили, широко расправив плечи, размашистым армейским шагом. Их отличала мудрость и проницательность, но они были способны на сумасшедшие, необъяснимые поступки и слепую страсть. Эти новые женщины, севшие на студенческую скамью, кроме наук, должны были изучить винтовку и пулемет, а на каникулах ехать на стройку, ворочать тачки с цементом и таскать стокилограммовые носилки с мусором. В них были разум и жестокость, упорство и догматизм. Они судили, не прощая, и во всем стремились стать вровень с мужчинами. Мысль о том, что они должны быть женственными, показалась бы им дикой...
Альбина была в этом смысле сплавом старого, дорогого ему образа женщины, нежной и неожиданной, и нового — жесткого, сильного и верного... Впрочем, насчет верности тут не все сходилось. Вон там, впереди, в такт шагу раскачивалась русая голова Порхова. Он шел без накомарника, чуть согнувшись под вещмешком, длинно раскачивая руками. Он был ее мужем, а она и не думала почти о нем... А ведь теперь ему особенно нужна была жена-друг. Нет, Соловово не сочувствовал Порхову. Они все доверили ему свою судьбу. Каждый из них пошел в партию на сезон, потому что этот сезон нес им деньги, а с ними надежды. Каждому из них нужны были надежды, потому что почти у каждого была сломана судьба, и кто знает, не оттого ли, как кончится этот сезон, зависит, поднимется человек или окончательно поставит на себе крест. А Порхов, как оказалось, вел их в неизвестность. Они могли и без этих мятежных урок застрять на зиму, а может, и остаться здесь навечно, потому что, если бы закрылись перевалы... Соловово поежился, он знал, что такое сибирские зимы. Их в лагере порой посылали на лесоповал километров за триста от зоны. Когда начинались перебои с хлебом и продуктами, многие заключенные не возвращались. Одни пробовали бежать и замерзали в тайге, другие просто умирали, ничего не пробуя.
Нет, он не сочувствовал бывшему вершителю их судеб, но смириться с властью урок не мог. Смешно и печально: какая бы власть ни была, она всегда против него... Такова, видно, судьба истинного интеллигента. Хотя... Он ведь чуть было не согласился с их маршрутом в Китай. Может быть, в этом был выход? Он подумал, как бы вел себя в его положении Лунин.
С детства влюбленный в александровскую эпоху, он давно выбрал в ней для себя человека, по которому сверял свои поступки, мучительно понимая, как далек он от своего кумира,
Колесников вывел Седого из раздумий:
— Устал, Викентьич?
— Нет,— сипло дыша, влез на взгорье Седой.— И вы, сударь, не насилуйте меня излишним вниманием.. Я не дама, мне помощи не требуется.
Колесников улыбнулся, пошел рядом, придерживая лямки вещмешка. Немедленно подъехал Глист, наклонился к Владимиру из седла, глаза их вцепились неразъемно друг в друга.
— Недолго тебе куковать, капитан,— засмеялся Глист, отводя взгляд и выпрямляясь в седле.— Недолго.
— Ты уж и час назначил? — спросил подрагивающим от ненависти голосом Колесников, не сбиваясь со своего солдатского шага.
— Точно: день и час,-—ответил Глист и проскакал вперед. Соловово оглянулся. Хорь ехал довольно далеко позади и наблюдал за ними.
— Зря, Володя, в бутылку лезешь,— сказал Седой.— Они, возможно, провоцируют.
— Не могу! — со скрежетом зубовным сказал Колесников, горбясь.— Еле держусь.
— Уж держись! — посоветовал Соловово, с участием поглядывая на него.— На тебя люди смотрят, они тебе поверили.
— Не могу понять, как мы допустили... Как столько терпели? Ведь в первые дни мы могли бы их голыми руками взять...
— Володя,— сказал Седой, касаясь плеча Колесникова.— Ты, дружище, должен сейчас собраться и найти какое-то решение. Ребята избрали тебя командиром. И тут ты должен понять русскую душу. Раз она переложила на кого-то ответственность, значит, будет считать, что во всем виноват один старший. Он обязан думать обо всех...
— Не пойму я, Викентьич,— сказал а неожиданной злостью Колесников,— ты русский, а вечно над всем русским иронизируешь. И всегда всем недоволен: то не так, это не так. Кто тебе мешает объединиться с этими и податься в Китай? Ты как будто туда собирался!
Это было больно. Соловово с жалостью и тревогой смотрел на друга. Нет, этот сильный, упрямый и до мозга костей военный человек никогда бы не понял его. Никогда. За ним была выигранная война и абсолютная, недоступная критическому уму Соловово вера в дело, которому он служил. Его несправедливо посадили, его три года марьяжили в лагере, а он вышел оттуда таким же, каким вошел. Что это? Слепота? Ограниченность? Или святая вера?
— И вот что я тебе скажу,— все еще ярясь, продолжил Колесников,— посадили тебя недаром. Есть в тебе какой-то душок..,
— Ладно,— сказал Соловово, стараясь не оскорбиться.— Меня, возможно, за дело, а как быть с тобой?
— Меня выпустили!
— Но три года твоей жизни пропали зря. И хорошо, что не больше. Мог торчать там десятилетиями. Так в чем же ошибка? В том, что тебя посадили, или в том, что выпустили?
— Конечно, в том, что посадили! И они это поняли. И вообще...— Колесников запнулся и поостыл.— Ведь я работал с тобою и уже долго рядом, я тебе доверяю. Во всем. Но как только ты раскроешь рот, ты мне порой просто ненавистен. Как можно жить, все подвергая хуле?
— Хуле или анализу?
— Порой это одно и то же.
— В этом наше главное отличие, Володя,— сказал Соловово,— ты рожден, чтобы верить, я — чтобы сомневаться. Оба эти типа людей нужны человечеству. Жаль только, что у нас они порой несовместимы.
Они взобрались на голец. Тайга здесь была прорежена, и тропа путалась между еще юными кедрами, рослыми лиственницами и тяжелыми соснами. Под ногами шуршала палая хвоя, скрипел старый жухлый мох.
Теперь оба разговаривали совсем спокойно. Колесников крутил головой, улыбался:
— Одно качество в тебе ценю, Викентьич: мысль в тебе всегда бьется. Это важно. Я в лагере одно время чуть наркоманом не стал. Потерялся. Отупел, заржавел. Не мог «понять, как так вышло, что я за проволокой, не мог понять, зачем жить.
— Жизнь самоценна сама по себе,— ответил Соловово,— пока умеешь смотреть вокруг, умеешь видеть и оценивать, до тех пор в тебе не умрет способность к наслаждению красотой. И только до тех пор, пока сохраняешь эту способность, ты человек, а не зверь и не червяк.
— По-твоему красота — это главное в жизни?
— А ты как думаешь?
— А долг? Совесть? Вера?
— Долг и совесть — это прекрасные понятия. Они входят в те качества, которые красота предполагает. А вера... Нет, это сложно. Если она слепа, мое представление о красоте не приемлет ее, как и любой фанатизм.
— Это фашисты кричали про нас: большевистские фанатики! — опять разгорячился Колесников.
— Значит, я фашист?
— А я фанатик?
И они расхохотались.
Внезапно Соловово вспомнил март тридцать четвертого года. Мокрые темные стены домов на Моховой. Красные трамваи, переполненные людьми, университет за витой чугунной оградой. Он входит на кафедру, молодой, веселый. Докторская написана и роздана, назначены оппоненты. Впереди огромный простор работы. И вдруг непонятное отчуждение коллег, неуловимо отведенные взгляды, общее напряжение и голос декана:
— Не могли бы вы пройти ко мне, Исидор Викентьич? — и потом разговор, с которого началось отстранение, затухание, медленное, томительное ожидание конца.
— Скажите,— сказал тогда декан (в кабинете сидели еще двое: один — секретарь партбюро факультета, другой — незнакомый).— Скажите, -Исидор Викентьич, вы читали работы Маркса и Ленина?
— А в чем, собственно, дело? — спросил он, охваченный предчувствием несчастья.— Не понимаю, какая связь?..