Нара Плотева - Бледный
То есть всё в Лене, а Лена спит…
Может, не спит, а думает?
Но один тот факт, что думает она без него, доказывает: он не нужен, она решает все сама, без учёта его страданий. Он ей не нужен. Он никому не нужен… Девяткин бросился наверх, раскрыл дверь в спальню и увидел, включив свет, её волосы на подушке. Он собирался спросить, что ему делать, зачем она устроила, что правду все знают, а он, её близкий, узнаёт последним… Лена спала, или делала вид, что спит, так убедительно, так презрительно к факту его присутствия, что он сник, свет выключил, ушёл в кухню и снова пил. Долго смотрел на взятую из дома тестя сигару и вдруг зажёг её. Он курил дрожа. Он думал о власти мира, устроенного неким родом. Он верил, что мир сотворён не волею всех людей. Только один род, передающий от предков к потомкам свой взгляд на вещи, царствует; прочие все — рабы. Реальность такова, что даже Лена, вроде бы вольная женщина, — лишь раба. В ней царит тот же штамп — приобретать. На чем основано чувство к бедному? Что эфемерность перед реальностью? А реальность — деньги Глусского, новые веши, которыми можно владеть. Это вроде трамбования почвы и укрепления опоры под ногой. Правило — ценить прочность, надёжность и постоянство.
Он думал о собственной неприкаянности. Он с каждым часом терял всё. Что, если он — вещь за вещью — всё растеряет: дом, дочь, работу… Что, если утратит почву под ногами, а крыльев нет?
Что?
Смерть?
Он ходил по кухне. Бегал, как волк в клетке, взад и вперёд. Падал в кресло, курил, вставал, кидался к окнам и, прижимаясь к стеклу, стонал. Боль росла, пиво не опьяняло… Всё в Лене, а Лена спит, решил он в последний раз, снова падая в кресло и погружаясь в кошмар. Вдруг за окном, на фоне смутного фонаря, что-то мелькнуло. Он, схватив клюшку для гольфа, выбежал, думая, что это телохранитель бродит у дома… Не было никого, лишь туман плыл. Он понял, что так боится, что шагу не сделает. Даже когда вдруг затрещало рядом, он убедил себя, что это кошки, и, пятясь, отступил в дом. Щёлкнув замками, долго смотрел в кухонное окно. Он чувствовал, что в нём опять царит страх. Он ни о чем уже и не думал, только боялся. Погрузился в дрёму, как больной раком, знающий, что после морфия боль вернётся.
Среда
Ночью звонили. Кажется, он и очнулся от звонка. Сигара валялась, пиво — все банки — вскрыты. Но утром он был бодрее. Вчерашнюю свою мысль, что у Девяткиных-де своя реальность, счел вздорной. Данность — одна, и он её сохранит. Он в ней останется. Не будет Авраамом, ушедшим в пустыню искать свой мир. Не даст себя вытолкать на задворки. Он начнёт трамбовать почву, чтобы надёжней на ней стоять.
Прошёл в душ, встал под струи, чтобы вернуть настроение понедельника, когда ещё не случилось ничего…
Теперь — случилось. Струи текли, но не смывали ни Глусского, ни обмана жены, ни Кати, которая теперь не дочь ему, ни задавленной девушки, втянувшей его в уголовный процесс. Он вытерся и снова долго смотрел в кухонное окно.
Лене пора бы встать… Ждёт, чтоб он уехал? Рассчитывает, что, узнав, он съедет? Дашка, может, именно по её наущению раскрыла тайну? Играть по её правилам? Сдаться? Он вспомнил, что в ситуациях, когда хочется истоптать врагов, надо не их считать злом, а представить, что твой враг — мистическая Сила, Рок. Удары людей покажутся малыми и смешными, и ты обретёшь спокойствие, видя в них пешек.
Да, это Рок выталкивает его, а не люди, и он будет воевать не с Глусским, не с тестем, даже не с Леной! Он сразит Рок. Начнёт с призраков. С клоуна… Он стоял и надеялся, что вдруг послышатся шаги — и Лена прыгнет на шею, как всегда делала, и окажется, что вчерашнее — сон, она его любит, а Дашка — сплетница.
Но… шагов не было. Тишина в ответ.
Он чувствовал, как тишина и туман рождают страх, желание спрятаться и забыться. Чтобы прогнать их, он взял ножницы, но, вспомнив, что клоуна просто так не достать, прихватил нож.
Туман растекался молоком. Фонарь у дороги был похож на бельмо. Не то что дороги — даже ограды не было видно.
Стройка молчала. Молчало вообще всё. На плитах, что опоясывали дом дорожкой, мокрой от мороси, отпечатались следы. Вряд ли это был вчерашний качок тестя. Не стал бы он красться через газон, чтоб выдать себя; он профи. Размер был маленький, скорее женский… Что тоже — не женщина, асам факт нарушения границ — раздражало. Девяткин прошел за дом, к розам, и обхватил себя руками, дрожа от холода. Он увидел, что клоун, не похудевший, а толстый, будто подкачанный, висел лицом к нему, выставив свой набрякший и усталый красный глаз. Девяткин хмыкнул.
Клоун и розы — вот где загвоздка! Именно они в мире правил, в котором он собирался остаться, были как сор в глазу. Это клоун откуда-то прилетел, как знак беды, и вцепился в единственное, что здесь неправильно. Считая розы всего лишь своей отдушиной, Девяткин в самом деле основал порт хаоса, сюда и стягивалось всё хаотичное. В розах скапливалась дрянь: обрывки бумаг, целлофан, окурки, перья птиц, монетки, тряпочки, карандаши, брелоки, осколки, бутылки, нитки, кошачья шерсть, муравейники, насекомые, мышиные норы. Изредка он длинной палкой что-нибудь доставал, большей же частью стебли вычёсывали мусор с палки, возвращая его обратно в свой мир. Розы были для Девяткина единственным хаотичным пятном, жестом контркультуры на фоне общего гламура. Интровертный и любящий уходить в природу, где нет человеческих условностей, в розах он видел приют глубинному, таящемуся в душе. Он думал, что, живя в мире, можно иногда погостить и в хаосе. Оказалось, что компромисс немыслим.
Либо участие на все сто — либо выход.
Либо быть правильным — либо неправильным.
Середины быть не может. Середина — обман. Он пытался — не вышло. Хаос манил, но проверки Девяткин не выдержал. С появлением клоуна, а потом череды конфликтов, он сдался. Он понял, что не желает ухнуть в хаос. Он не желал терять свет, гармонию, нормы, правила и законы. Он хотел утром знать, чем кончится вечер. Он хотел жить в начертанном и привычном, а не в гадательном и сумбурном.
Он и раньше замечал: если что-то было не так, в нём вспыхивала вдруг страсть к порядку: он брился и чистил обувь, косил газон, мылся, стригся, — и внутренне очищался. Сейчас то, что творилось в нём, — страшно, а он не мог запустить в себя руку, найти страх и вышвырнуть. Поэтому оставалось уборкой внешнего приводить в порядок душу. В розах если не валялись окровавленные прокладки, то хаос царил точно… Почему эти прокладки пришли на ум, он не знал, но они казались воплощением разложения, за которым дальше лишь вихрь неразборчивых фракций, составляющих мир.
Он покончит с клоуном и возьмёт кусторез — срежет розы, все до единой.
Потом он перекопает грядку, высадит флоксы, из них мусор легко убрать, а выросшее вне ряда — выполоть.
И хаоса не будет.
У него отличнейший кусторез… Пока же он уберёт лишь клоуна.
Потом, как и положено, поспешит на работу. Он вытерпит пробку, ибо она — знак порядка. Утром порядок делает вдох — тысячи элементов в него въезжают. Вечером будет выдох — и элементы выедут… И так вечно.
Да, он поедет в банк… И скроет, что огорчён провалом. Он усыпит Левитскую, а, когда она оплошает, он её сковырнёт… Таков порядок, чтоб одному стать выше, а прочим ниже.
Короче, надо думать о мире, а не о хаосе. Именно не увлечься хаотичной борьбой, а, распланировав свой порыв, казнить хаос планово…
Лишь одно плохо.
Плохо, что Лена, бывшая близкой и дорогой, но отнявшая вдруг и себя, и второе близкое и дорогое — дочь — делается средством хаоса.
Он дрожит, он на грани того, чему нет имени. Он один в тумане…
Он один в мире! И сталкивает его в пропасть — Лена… Наверное, улыбается, а он мучается. Стиснув зубы, он застонал и, глядя на клоуна, встал на бордюр грядки. Нужно было дотянуться и полоснуть нитку, чтобы поймать куклу и продырявить… Даже двадцатисантиметровым ножом он не дотягивался, поэтому поднялся на носки. Неустойчивость телесная так соответствовала внутренней, что он злился и даже взмок от боязни упасть в шипы…
Лезвие, качаясь, приближалось к нитке, когда он услышал шаги. Догадываясь, кто это, раздражаясь, что застигнут в такой позе, не успев покончить с клоуном, он упал, когда Лена прыгнула на него, как обычно. Она улыбалась, а он уже знал по лицу её и по жуткому эху в пальцах, что случилось…
Лежали — он на спине, она на ноже, ушедшем по рукоятку между грудей, и улыбка её сменялась тоской. Кровь текла, точно нож открыл кран.
— Хотела… — пыталась она двигать бледными, но живыми губами. — Люблю… Неправда, что я писала… Он мне не нужен, Глусский… — Взор её плыл, язык не слушался. Кровь текла по ночной рубашке.
Он стал трясти жену, с хрипом повторяя её имя. Потом потащил, но, вспомнив, что это опасно, кинулся в дом. Чувствуя, что не может бросить её одну, опять возвратился. Нож торчал. Зная, что лучше бы нож не трогать, Девяткин, рукой под шею, другой под колени, поднял жену. Бежать он не мог, шёл медленно. Положил её в кресло в гостиной. По позе её всё было ясно… Его зашкалило. Он чувствовал что-то, что не было ни отчаянием, ни страхом. Чувства вообще пропали, но обожгла мысль, что хаос вырвался в мир, и Лена — первая жертва.