Екатерина Лесина - Райские птицы из прошлого века
– Тогда до завтра? – спросил он, переминаясь с ноги на ногу, но не решаясь подойти к воде близко. – Ты придешь?
– Сам приходи, если охота!
И я нырнул, потянулся руками к самому дну и, зарывшись в илистое его покрывало, шарил, нащупывая гладкие раковины и скользкие камни, гнилые ветки и толстую бычью кость… и только когда легкие мои сжались, а горло свело судорогой, я вынырнул.
Берег был пуст.
Костер погас. Шалаш разрушен. Я сам возвращался домой, коченея от холода. О если бы моя мать хоть немного походила на Эстер Гордон! Она встретила бы меня гневными криками и залепила бы затрещину, а потом принялась бы выговаривать за попорченную одежду и утонувший ботинок. Но все же налила бы кружку горячего молока, плеснув в нее рому, и набросила бы на мои озябшие плечи покрывало.
Несомненно, она запретила бы мне выходить со двора и заняла бы работой, нудной, домашней, но я исполнял бы ее со всем прилежанием и потом просил бы прощения, искренне полагая, что никогда больше не огорчу ее…
Но я вернулся в дом, столь тихий, что казался он пустым, и скрип двери ничуть не пробудил его к жизни. Я прошел на кухню, оставляя мокрые следы на полу и грязных тряпках, служивших коврами не столько по нищете нашей, сколько по душевной лености, мешавшей почистить или же заменить эти тряпки на другие.
Тогда я стянул ботинок и швырнул в угольную корзину, как всегда, пустовавшую. Следом отправились рубаха и брюки, а я остался голым, озябшим и совершенно несчастным. Мой желудок взывал к еде, но, наказывая себя за что-то, я не спешил брать молоко, хлеб и холодную овсяную кашу, заправленную пригорелым салом. Я заставил себя отправиться в ванную и умыться.
Поливая себя холодной водой из кувшина – а водопровод в доме хоть и наличествовал, но не работал, – я клятвенно обещал себе измениться.
Это место… пустое, как выеденный червем орех, угнетало меня. Сырые стены. Старые трубы, прикрученные к стене. Ванная – огромное корыто, полосатое, как зебра. Рыжие полосы ржавчины, белые – известняка. И ни одной – исходного металла. Даже кривые ноги ее заросли плесенью. Дырявый пол. Потолок какого-то серо-бурого, неестественного цвета…
Я ел холодную кашу, запивая холодным молоком. Я заталкивал в рот куски влажного хлеба и зажимал губы пальцами, чтобы меня не вырвало. Но потом, уже под утро, меня все-таки вырвало. И я заплакал от жалости к себе. А когда на слезы мои отозвался лишь дом, и то – сонным жужжанием осенних мух, – я дал себе слово, что со следующего дня все будет иначе.
И этот день наступил. Еще до рассвета я пришел на пруд и, в зябких шалях туманов, прятался, вглядываясь в дорогу. Я ждал, надеялся, разочаровывался и снова ждал. А когда увидел его, бредущего по тропинке, то обрадовался до икоты.
Правда, я все равно сделал вид, что не очень-то и рад.
– Привет, – сказал Роберт, останавливаясь на вчерашнем месте.
– Привет.
– А ты что тут… ночевал?
– Ага.
На нем была новая рубашка, свежая, с острым взрослым воротничком. И курточка новая, с карманами, и штаны, и даже ботинки.
– А… а тебя не искали?
– Кто? – Я презрительно сплюнул, а поскольку плеваться я тренировался долго, то плевок вышел знатный. Белый снаряд слюны с легкостью преодолел расстояние, нас разделяющее, и плюхнулся к ногам Роберта.
– Ну… мама.
– Я уже взрослый. Меня никто не ищет. И никто не говорит, чего мне делать, а чего не делать.
Он шмыгнул носом и сжался больше прежнего.
– А я… я со школы сбежал. Мама огорчится.
Надо сказать, что я ни дня не проучился в школе. Вернее, я пытался, но как-то оно не заладилось, и потому все мои знания были родом из книг, которых в доме обитало преизрядно, и были они самых различных пород и размеров.
– Хорошо тебе, – вдруг сказал Роберт и сел на траву. Он обнял колени и положил голову на сложенные руки. – Хорошо тебе…
Мне было плохо. Я просидел в кустах целое утро, я замерз и проголодался, а еще устал от ожидания и, оправдавшееся, оно не принесло и толики радости.
– Ты живешь, как хочешь. Делаешь, что хочешь. И вообще вот… а я… мама хочет, чтобы я был с нею. Все время. И чтобы учился. И чтобы не дрался. А я и не дерусь! Я ж… вот, – он пощупал собственное плечо, которое и вправду было тощим, что цыплячье крылышко. Тогда я увидел, насколько несчастен он, который, по моему мнению, имел все, что требовалось для счастья.
– Хочешь поглядеть, как я живу? – предложил я, уж не знаю, с какой целью. Верно, затем, что надеялся: увидев мой дом, его пустоту и дряхлость, Роберт осознает, сколь чудесна его жизнь. – Тут недалеко.
– Хочу. Только сумку забрать надобно.
Полотняная сумка была набита книгами и тетрадями туго, как переспелый стручок горошинами. Широкая ручка врезалась в плечо Роберта, а немалый вес ноши заставлял его кривиться набок, отчего походка становилась неуклюжей, какой-то калечной.
– Дай сюда, – не выдержал я после пяти минут ходьбы. Глядеть, как он ковыляет, а сумка на плече раскачивается, то и дело врезаясь в бедро острыми книжными углами, было выше моих сил.
И еще я знал, как укрощать вещи.
Со мной сумка вела себя прилично, висела, тянула к земле, но не так, чтобы опрокинуть.
– Мама говорит, что мне надо гимнастикой заниматься. И журнал выписывает.
– Занимаешься?
У моей матушки вряд ли могла возникнуть подобная мысль.
– Не-а. Как-то это… глупо.
– Глупо, – согласился я, хотя думал иначе. Глупостью со стороны Роберта было не сопротивляться собственным врожденным слабостям, и со временем у меня вышло вложить эту простую мысль в его упрямую голову.
Но это было позже, а сейчас мы подходили к дому. Он стоял в низине, а потому возникал постепенно. Первой показалась крыша, выплыла по-над зелеными волнами, как выплывает тяжелый камень прибрежного рифа. И был этот камень стар, порос он мхом и лишайником, оттого и сливался по цвету с изысканным окружением своим. Но чем глубже мы ныряли в зелень, тем больше ее становилось. Клены и дубы вырастали прямо на глазах, растопыривали ветви с зонтами-пологами, и те смыкались, скрывая солнце, погружая нас в изумрудную тень. Дорога становилась тоньше, пока вовсе не исчезла. Я вел Роберта своей тропой, протоптанной по крапиве и лебеде. А он, очарованный увиденным, молчал.
Мы уперлись в стену дома, и я сказал:
– Ну вот. Видишь?
– Вижу, – выдохнул он и задрал голову, силясь разглядеть не то крышу, не то флюгер на ней, который почти растворился в потоке солнечного света. – Это… это чудо!
– Что?
– Все! Погляди!
Я глядел и снова глядел, и вглядывался, желая понять, где же это, обещанное Робертом чудо. Старый колодец – черная дыра в ожерелье старых камней. Малина, пробравшаяся сквозь забор, обвалившая его и оседлавшая останки. Треснувший клен. Сросшиеся березы. Старые качели, от которых осталась лишь веревка. Стена. Окна, до того мутные, что казались каменными.
И сам дом… он открылся нам против своей воли, и Роберт долго стоял на пороге, щурился, глядел в дряхлые потроха, которые еще и воняли.
– Ну ты идешь? – Я спросил зло, испытывая одно-единственное желание: толкнуть этого чистоплюя в спину. Пусть бы растянулся на досках, на грязных тряпках, еще сохранивших вчерашние мои следы. И Роберт-таки решился.
Он ступал по одной досочке, заставляя ту натужно скрежетать.
Он обходил редкие солнечные пятна, как если бы те были пятнами проказы, но в тень и пыль нырял с головою, дышал во все горло и захлебывался, кашлял. А откашлявшись, вновь дышал.
– Ты и вправду тут живешь?
– Конечно. А где мне еще жить?
Роберт потрогал скатерть – еще одна тряпка – и смахнул клок пыли со стула.
– А тебе тут не страшно?
– Чего бояться?
Дом старый, но безопасный. И простоит еще с десяток лет, если, конечно, не случится бури, наводнения, пожара… признаться, тогда я пожелал, чтобы все это и случилось. Глядишь, тогда родителям моим пришлось бы искать новый кров.
Та, которая стоит за моей спиной, утверждает, что будто бы подобные внешние перемены никак не отразились бы на сути моего существования. Я ей верю, поскольку понимаю многое из того, что было не ясно раньше.
– В таком доме, – серьезно сказал Роберт, – должны обитать чудовища.
И мы отправились на охоту. Уже не мы, но храбрые индейские охотники, ступали по следу диковинного зверя, который обитал в подвале и выползал по ночам, чтобы пожрать всех, кого только увидит. Чудище боялось соли и железа, а потому мы утащили из библиотеки два копья с железными наконечниками, а в карманы насыпали соли столько, сколько влезло.
Охота длилась целый день.
Чудище было коварно, но охотникам сопутствовала удача.
Я помню, как стояли мы перед тайной дверцей на кухне – я, живший в этом доме все восемь лет, не видел этой дверцы прежде – и дрожали, сжимая копья. За дверцей рычало, стучало, шелестело, как если бы в крохотной коморке и вправду ворочалось нечто огромное, с кожистыми крыльями и клыками.