Ольга Кучкина - В башне из лобной кости
Новый год был странный. На берегу океана, в раскаленном воздухе, в майках и шортах, с огромными устрицами и маленькими тайцами. Океан празднично, серебряно, нежно наплывал на песок и камни там, где через год он, взбычившись, набрав зловещей энергии, набросится на устроенную так или иначе цивилизацию, смоет побережье, вывернет с корнями деревья, сокрушит жилища, погубит тысячи жизней местных и приезжих, желавших вкусить того же, что вкусили мы. Мир и война. Если не человеческая, то нечеловеческая. Отчего и зачем? Чтобы знать свой шесток? Чтобы жить сегодня, потому что завтра может быть поздно? Чтобы успеть самозабвенно полюбить вместо того, чтобы до потери пульса ненавидеть?
Странным в таиландском новогодье было многое. Дневной пылающий оранжевый шар, не слезавший с неба, плавил клетки. Вечерние разноцветные шары таинственно освещали десятки злачных мест, где крутились честные проститутки и воришки, голубые мужчины и розовые женщины, вызывая смущающие рефлексы при воспоминании о снимавшейся здесь Эммануэли. Нас принимал загорелый американец, владелец здешней недвижимости и каких-то активов, с великолепным треугольным торсом, при ширине плеч, несопоставимой с узостью талии, бриллиантщик, недавно женившийся на русских бриллиантах, юная жена при нем, простенькая, в нескольких тряпочках на изящной фигурке, с единственным кольцом на пальце правой руки, от блеска граней которого можно было сбрендить. Мы жили в его отеле, мы спускались поужинать в его ресторанчик, мы запивали белым вином устрицы на берегу океана, я вспоминала елку и снег, готовая заплакать, и вдруг: немыслимое известие о том, что Василия Ивановича Окоемова больше нет.
Разом и навек оборвалось то, что, казалось, оборвалось раньше, но оно не оборвалось, потому что не навек, а на время, и не ушло, а отодвинулось, сложилось в потайной сундук, где все сложено, из чего складывается человек, и ты, как тот бриллиантщик, а лучше сказать, как пушкинский Скупой рыцарь, когда хочешь, отпираешь сундук и разглядываешь свои драгоценности, и перебираешь их, и внезапно при виде одной самой-самой у тебя перехватывает дух, и ты вскрикнешь: да что ж это я! И наберешь номер, и услышишь на другом конце связи: приходите.
Не услышишь.
Связь оборвалась.
Не он первый.
Он последний.
Перебирай не перебирай.
Белым бел был путь, белым бел. Последний путь, в белых ризах. В Москве снежное новогодье, и он в последний раз видел заснеженное окно.
Белым бел песок на океанском берегу под палящим солнцем.
Я бросилась в океан и поплыла в бездну. Бездна была подо мной, бездна передо мной, бездна надо мной. Сияющие сферы смыкались. Что им за дело до одинокой точки-пловчихи, они могли сомкнуться над ней, без малейшего труда поглотив ее, если. Если срок. Пловчиха не плакала. В старых романах читала про океан слез. Океан слез был под рукой как неисчерпаемый резервуар. Реальность исчезла так же, как она исчезнет спустя два года, на Большой Никитской в Москве. В Индийском океане не на что было опереться и не за что схватиться. Плотная океанская соль держала потерявшуюся пловчиху, сдавленный крик не мог вырваться из груди, сдавленной океанской толщей. Потеря была универсальная, на все времена, как обязательная часть универсума, и не было возможности обойти, обхитрить, обмануть, избежать. Пловчиха выпала и выплыла, захлебнулась и очнулась, перекрестилась и перекрестила пространство, в котором царила потеря, и повернула обратно. В ушах стоял океанский гул, подобный музыке, будто множество органов звучало, сударыня, эхом отдалось органное, и от огромного, неясного, неназываемого чувства расхохоталась.
Хохочущая женщина в океане — помрачение ума.
Ночью чокнулись коньяком на берегу океана по московскому времени, вторую рюмку выпили, не чокаясь. В небе летали белые бумажные фонарики с живым огнем внутри, и горели, пока не сгорали, а на замену им поднимались новые, и опять горели, пока не сгорали. Тайцы придумали себе такую традицию.
28
До похода в его мастерскую и невозможного нашего соединения события развивались по восходящей, несмотря на то, что исподволь. Привычка к тому, что в моей жизни есть он, есть эта тайна, это необыкновенное, за чем должно последовать новое необыкновенное, чего не торопила, а растягивала во времени, ибо не происходившее каким-то образом включалось в происходившее, давая новую яркость существованию, — привычка эта расположилась по-хозяйски, убрала лишний жир, подтянула физиономию, глаза заблестели, многолетней усталости как не бывало, все получалось, после череды неудач настигла полоса удач, все принималось как должное, шла зарядка энергией, по какой соскучилась, какая была в молодые годы. Говорят: сила духа. О людском качестве, которым кто-то наделен, кто-то нет, Окоемов говорил: эманация чистого духа. Категория божественного. Ну и где здесь безверие?
Крещенная взрослой, молилась, прося моего ангела, чтобы не оставил, чтобы помог не ошибиться в пути, не принять пустышку за подлинное. Для непьющей меня было непостижимо то, что пронзало у Венички до дрожи сердечной, когда не только он с ними, но и они с ним разговаривали. «Кто сказал «фффу!» Это вы, ангелы, сказали «Фффу»? — «Да, это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!!»
Мой ангел молчал.
Пик был пройден незаметно, а уже пошло на снижение. Наш самолетик, покувыркавшись в воздухе, проделав бочки, иммельманы и другие замысловатые фигуры, возвращался восвояси. Керосин ли на исходе, я ли не ответила с той полнотой, какой он ждал, на диковинный вернисаж, он ли исчерпал надобность во мне как зрителе и слушателе, имел и исчерпал, — мы были похожи на двух школят, нервно, нежно и грубо, стесняясь и притворяясь, изображая не то, что есть, стремившихся к одной цели, но внезапно, после случайной или неслучайной ошибки, простившихся со своими намерениями. Не разрешая себе сознаться в том, перезванивались, он звал, я приходила, изобретала повод, чтобы самой позвонить и придти, мы пили чай, он чем-то интересовался, я тоже, а прежний накал исчез. Он больше не приглашал в мастерскую, всякую попытку подступиться к разговору о новой живописи резко пресекал. То же и со старой живописью, и с моей попыткой жизнеописания.
Что было делать? А нечего было делать.
Я продолжала неотвязно размышлять о его картинах, что они значили, размышлять о нем, что значил он и будет значить, когда откроет или разрешит открыть щелкунчиково царство, и люди узнают, что он такое в полном своем воплощении, и понимала, что ко мне это не будет иметь отношения. Ко всем — да. Ко мне — постольку поскольку. Одна из. Грустно. А не поправить. Я еще не пережила опыта трагического торжества всемирного закона потерь, открывшегося моему измененному сознанию в океане. Сознание жило обычным, домашним режимом. В домашнем режиме существовали маленькие домашние философемы. Жизнь приучила к потерям. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных, кроме нас самих. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных, кроме нас самих, сделавших тот или иной, возможно что ложный шаг, а мы даже не успели уловить, в чем лжа.
На самом деле мимо сознания прошло, как мы перестали видеться, я уезжала и приезжала, встречала новых людей и не покидала старых, покончила с телевидением, читала лекции дома и за границей, что-то писала, отправилась встречать Новый год в Таиланд.
Пока я не подам знака, освобождающего от молчания.
Через две недели в Москве я открыла компьютер и кликнула файл, где был Победитель.
Перечтя, застыла в неудобной позе и долго сидела так.
В сухом остатке: наследник каторжника-деда, полного Георгиевского кавалера Первой мировой, сам кавалер Второй мировой, оба защитники своей земли, а ничего святее и нет для русского человека, что позапрошлого, что прошлого века, воитель и мастер, ни к кому не прислонившийся, ни к власти, ни к партии, ни к моде, не принявший ни унижения страны, ни лицемерного ее возвышения, сам по себе, отдельный, мощный, знавший что-то, неведомое другим, умевший то, что другим и не снилось, не прекращавший свою уникальную окопную войну до последнего боя.
Примерно это вытекало из текста — из жизни, — сказанное другими — его — словами.
Нацарапала постскриптум, что, мол, по необычайной скромности был против публикации, однако теперь, когда его нет, каждая крупица драгоценна, мой долг предать записи гласности, и потащилась в редакцию Литерной.
Главный редактор Слава Ощин, воскликнул, кончив читать: какой утес. Подписывая в печать, дополнил: утес одинокий. Я заметила: там была главка Василий и Василиса. Одинокий в другом значении, проговорил мой проницательный друг. Ну да, согласилась я, в том и драма.