Тонино Бенаквиста - Малавита
Если пять семей готовы были потратить свой последний грош, значит, речь шла о вопросе жизни, а не мести. Процесс Манцони нанес мафии удар такой силы, что поколебались сами ее устои и в будущем возникла угроза полного краха. Если один раскаявшийся мог нанести такой урон, а потом с благословения суда выпутаться живым и до конца своих дней жить под охраной и на государственные деньги, то поставленной под вопрос оказывалась сама идея Семьи, а значит, и вся Система. Раньше в мафию входили по крови, и выйти из нее могли только кровью, теперь Манцони растоптал свою клятву на верность и сидел себе спокойно, смотрел телевизор, а может, и полоскал задницу в бассейне. Такая картина влекла за собой гибель нескольких веков традиции и тайны. Однако Коза Ностра не могла позволить развенчать свой образ в настоящем и уготовить себе разгром в будущем. Чтобы доказать, что она существует и рассчитывает просуществовать еще долгие годы, она должна была нанести мощный удар: путь к выживанию семей лежал через смерть семьи Манцони. Как раковая опухоль, охватывающая метастазами весь организм, crime team атаковали все, какие только были в стране, городские центры и заброшенные поселки, они бороздили зоны, никогда не посещаемые даже служащими бюро по переписи населения. Ни местные, ни государственные власти не могли остановить их продвижение: гулять по городу, имея под мышкой сложенную вчетверо газету, при всем желании нельзя квалифицировать как правонарушение. Примерно через шесть месяцев после того, как Блейки поселились в Седар-сити, незнакомцы вошли и уселись в кофейне Олдбуша, расположенной в сорока пяти милях от их дома, — с той самой газетой в руках, готовые к знакомству с любым аборигеном, страдающим нехваткой общения.
— Неужели их никак нельзя остановить, дьявол? Квинтильяни, черт побери, вы же из ФБР!
— Успокойтесь, Фредерик.
— Я лучше вас их знаю! Я даже больше скажу: будь я на их месте и был бы передо мной сукин сын, который сделал то, что сделал я, с каким удовольствием я бы остудил ему кровь. Я, может, уже стоял бы за этой дверью, готовый продырявить вас и меня. Я же сам обучал некоторых из них! А вы говорите, программа защиты свидетелей!.. Шести месяцев им хватило!
— …
— Вытащите меня отсюда. Это ваш долг, вы дали мне слово.
— Есть только один выход.
— Пластическая хирургия?
— Не поможет.
— Тогда что? Распустить слух, что я умер? Это никогда не сработает.
Фред был прав, и Квинт это знал лучше, чем кто-либо другой. С тех пор, как голливудский кинематограф взял эту схему на вооружение, устраивать инсценировку смерти раскаявшегося преступника не имело смысла. ЛКН[6] поверит в смерть Фреда, только увидев его труп, изрешеченный пулями.
— Придется покинуть Соединенные Штаты, — сказал Квинт.
— Скажите, что я не так вас понял.
— Мы живем в циничное время, Джованни. Вся страна смотрит многосерийный фильм под названием: «Как долго продержатся Манцони?» Это реалити-шоу, за которым увлеченно следят триста миллионов зрителей.
— Конец сериала будет концом моей семьи?
— Европа, Джованни. Вам это слово что-нибудь говорит?
— Европа?
— Исключительная процедура. Люди Дона Мимино могут прочесать всю территорию страны, но не всю землю. Они совершенно не знают Европы. Там вы будете в безопасности.
— Вы готовы пересечь океан, чтоб спасти мою шкуру?
— Будь моя воля, я б позвонил куда надо и выдал бы вас любому типу из crime team, я бы сделал это бесплатно, просто для того, чтобы такой гад, как вы, получил заслуженную пулю в голову. Только вот дать вас убить — все равно, что на двадцать лет отпустить грехи организованной преступности, Омерте, закону безмолвия, и всей этой петрушке. Зато если вы уцелеете, список раскаявшихся преступников будет таким длинным, что мне хватит работы на всю жизнь и еще на пенсию останется. Вашингтон хочет, чтоб я работал в этом направлении. Ваше выживание для нас ценно, и мне лично вы гораздо полезней живой, чем мертвый.
— Если иначе нельзя, я могу уехать в Италию.
— Исключено.
— Тогда наше изгнание приобретет настоящий смысл, иначе у него вообще нет смысла. Дайте мне узнать страну, откуда я родом, я ведь никогда там не был. Я пообещал это Ливии в первый день после свадьбы. Ее дедушка и бабушка были из Казерты, мои — из Джиностры. Говорят, красивей этого места нет во всем мире.
— На Сицилию? Хорошая мысль! С таким же успехом можно гулять по итальянскому кварталу, прицепив на грудь табличку: «Дон Мимино — козел, и место ему — в тюрьме».
— Дайте мне побывать в Италии, прежде чем я подохну.
— Если вы высадитесь на Сицилии, вас за десять минут превратят в spezzatini.[7] Пожалейте родных.
— …
— Поговорите с Магги, у нас еще есть немного времени.
— Я и так знаю, что она предложит — Париж, Париж, Париж, — не знаю ни одной женщины, которая бы о нем не мечтала.
— Не скрою, я говорил с начальством: Париж — в числе возможных городов. У нас также есть: Осло, Брюссель, Кадис. Брюссель несколько предпочтительней, почему — не спрашивайте.
Неделю спустя Блейки уже поселились в тихом жилом доме в десятом округе Парижа. После первых месяцев адаптации — новая жизнь, новая страна, новый язык, — они постепенно наладили повседневную жизнь, которая, хотя и не удовлетворяла их полностью, позволяла оправиться от травмы, нанесенной бегством. До тех пор, пока Фред не принялся в одиночку испытывать программу охраны свидетелей на прочность.
* * *Обе загипсованные руки Дидье Фуркада, самого загруженного водопроводчика Шолона, были подвешены к спинке кровати растяжками, он смотрел на спящую жену и не решался ее разбудить. Под воздействием мощных анальгетиков боль притупилась.
Он вспомнил, как еще утром, терпя адские муки, толкал плечом створку двери клиники Морсой. Подняв руки вверх, как птица, которая не может взлететь, он явился в приемный покой, раздираемый мукой, стыдом и страхом.
— Я сломал руки…
— Обе?
— Мне больно, черт вас побери!
Час спустя, залитый гипсом по локти, он отвечал на расспросы врача-интерна, который ходил вокруг да около, не сводя глаз с рентгеновских снимков его предплечий.
— Упали с лестницы?..
— Я пролетел два этажа на стройке.
— Странно, здесь видны точки ударов, как будто вас кто-то бил… как будто бил молотком по ладоням и предплечьям. Вот, посмотрите.
Дидье Фуркад отвернулся, боясь нового приступа тошноты. У него в ушах до сих пор стояли собственные вопли, пока этот псих молотил ему по кистям. Его отправили домой на санитарной машине, зафиксировали растяжки и уложили в кровать под взглядами сбитой с толку жены Мартины.
Двадцать лет назад они поженились, удивляясь тому, что стали мужем и женой после трех месяцев знакомства, и чувствуя, что не в силах поступить иначе. Но словно компенсируя эйфорию первых лет, повседневная жизнь разъела их отношения гораздо быстрее, чем у других супружеских пар. Оба стали привирать, впускать в уравнение неизвестных, придумывать себе тайную жизнь, в конце концов, жить ею. Пока агрессивность и упреки не отравляли их отношений, они оставались вместе, с тоской вспоминали утраченное счастье и верили, что для его возвращения не хватает сущего пустяка. Пережив страсть, которую изведали их тела, они научились стыдливости, вплоть до выработки определенных рефлексов: запирать на задвижку ванную, отворачиваться, когда жена меняет бюстгальтер, убирать руку, если она по неосторожности коснулась кожи другого. И уже многие годы они ежедневно задавали себе один и тот же вопрос: есть ли у супружеской пары хоть малейший шанс выжить в этой телесной глухоте.
Сейчас он смотрел на нее спящую, как смотрел в их самые первые ночи, когда это зрелище давало ему время возблагодарить небо за то, что оно послало ему Мартину. Она наконец отдыхала, эмоционально вымотанная его травмой, из-за которой пришлось разучивать какое-то количество новых жестов: кормить Дидье с ложечки, вытирать ему губы, подносить стакан ко рту. Она, никогда не курившая, зажигала сигарету, чтобы приложить ее к губам мужа, и убирала каждый раз, когда пепел грозил обрушиться. Как он мог так ужасно упасть? А если б он упал на голову? Она, часто мечтавшая вновь обрести свободу, впервые представила себе остаток жизни без него — и эта перспектива ее ужаснула.
Дидье мужественно переносил все испытания вплоть до 2.17 утра, когда у него в промежности возник жуткий зуд. Эту кожную болезнь он подцепил неизвестно где, лет за десять до того, и сколько врачи ни говорили, что анализы ничего не дают, что это совершенный пустяк, что его особенно и лечить-то не надо, само пройдет, непреодолимое желание почесать между ног, с учетом отопления и пота, охватывало его по крайней мере раз в день. Днем чесаться в этом конкретном месте было неловко, и нередко он уединялся в туалете или возвращался в машину ни с того ни с сего и тут же возвращался назад. Единственный способ обеспечить себе относительное спокойствие заключался в тщательном мытье с дерматологическим мылом и затем высушивании с добавкой, в самые жаркие дни, щепотки талька на чувствительную зону, для поглощения пота и смягчения трения. Он, водопроводчик, настоял на установке у себя в ванной биде, к великому удивлению жены, не видевшей в том пользы, — и на самом деле, биде пользовался он один (не биде, а сказка, сделанная по последнему слову техники, он вложил в него все свое мастерство). Утром, после пробуждения, струя воды освежала те места, которые он иногда за ночь расчесывал до крови. В разгар лета ему случалось вечером устраивать сидячие ванны, задним числом награждая себя за потный день, когда он стоически сопротивлялся тяге прилюдно засунуть себе руку между ног.