Екатерина Островская - Сверх отпущенного срока
— А зачем мне с ним о Чечне говорить?
— Ну, мало ли, — пожал плечами собеседник, — ты ведь тоже там был. Нам же известно, откуда у тебя орден Мужества и за что. А у прапорщика там сын погиб, вернее, без вести пропал. Степан рапорт подал тогда, чтобы попасть на войну и сына отыскать. Не нашел. Но воевал так, что списали его со службы. Почти год в дурке провалялся. Потом Максим Михайлович этот дом построил и переселил бедолагу сюда. Вроде мужик оклемался немного.
— А за что Потапов так его ценит?
Герман Владимирович молчал. Потом выпил залпом рюмку виски, которую наполнил для Дальского, вытер губы ладонью, поставил пустую рюмку на стол, посмотрел на огонь в камине, покашлял и только тогда ответил:
— Прапорщик Максиму Михайловичу жизнь спас.
На следующий день Люба сходила к мужу и вернулась от него с двумя гусями. Положила мешок с дичью на стол перед Дальским и сказала, явно чем-то недовольная, вероятно, тем, что миллиардер обидел ее мужа:
— Отправьте в Москву жене и Дениске.
— Какая женщина! — восхитился Герман Владимирович. — По лесу пехом пятнадцать верст туда и обратно столько же!
Вечером он возвращался в Москву. До посадочной площадки было не больше сотни шагов, и Алексей проводил его до вертолета, надеясь напоследок узнать самое важное для себя, прояснить то, что не давало покоя. Но все не решался заговорить. Герман Владимирович тоже не проронил ни слова.
Лишь когда завели двигатели и винт начал вращаться, актер не выдержал:
— Герман, скажи честно, на Потапова уже было покушение, да? Поэтому я и понадобился?
— Нет, не поэтому, — покачал головой главный телохранитель олигарха. — Хотя вообще-то обстреляли бронированный «Бентли» из «калаша» на трассе, из-за кустов. Мы шли под сто шестьдесят, и если бы не броня, неизвестно, что было бы. Мои ребята развернулись, тут же подскочили к тому месту, но стрелок на мотоцикле по лесу на другую трассу проскочил. Это под Москвой случилось…
Двигатели вертолета гудели, потому обоим приходилось кричать.
— И чего теперь?
— А ты хочешь отказаться от работы? — крикнул Герман.
— Нет.
— Ну и все! Дурак какой-то пальнул и смылся. Профессионалы так не работают.
Герман Владимирович закинул в вертолет мешок с убитыми гусями и протянул Алексею руку.
— Пока. Посиди здесь еще недельку. Здесь-то тебе точно ничего не угрожает.
Утром Дальского разбудило не пиликанье будильника, а чье-то прикосновение. Еще не проснувшись окончательно, Алексей подумал, что его пытается разбудить Нина, и отмахнулся:
— Отстань…
В комнате было темно, сквозь предутреннюю хмарь на фоне едва различимых обоев колыхался массивный силуэт. Актер приподнялся, еще не понимая, кто перед ним.
— Слышь, Михалыч, — прозвучал хриплый голос человека, пытающегося говорить шепотом и не умеющего это делать, — ты, это… не обижайся на меня…
Это был Махортов.
Алексей сел в постели, посмотрел на светящиеся цифры будильника: 06.50.
— Включи люстру!
Степан Григорьевич метнулся к стене. Вспыхнул свет, и Дальский зажмурился, поморщился.
— В такую рань разбудил…
— Так все равно тебе скоро вставать, а я заснуть которую ночь не могу — переживаю за свою глупость.
Тут же в дверь постучали, и в комнату вошла Люба с подносом, на котором стоял кофейник и позвякивало о блюдце донышко чашки.
Кофе не хотелось, хотелось только одного — спать. За годы служения в театре Дальский не привык рано вставать, в девять и то с трудом продирал глаза, а тут ни свет ни заря — и сразу кофе в постель. Люба поставила поднос на прикроватную тумбочку и наполнила чашку. Кофе, судя по отсутствию пара, был холодным. Жена Махортова, так и не произнеся ни слова, удалилась.
— Что это? — поинтересовался Алексей.
— Настойка твоя любимая, — объяснил прапорщик. — Ты по утрам всегда ее пил, а в этот раз ни разу не попросил, вот Любаша сама и подсуетилась.
Дальский взял чашечку, понюхал, а потом осторожно пригубил. Настойка была горьковатой, густой и крепкой. Вряд ли то, что по утрам пьют олигархи, может оказаться смертельным для обычного человека, подумал Алексей, а потому осушил чашку вторым глотком. По телу разлилось тепло.
— Что в ней такое? — спросил Дальский.
— Да я толком не знаю, — пожал плечами бывший прапорщик, — заячья капуста, калган, корешки, цветочки какие-то, семена. Жена сама собирает и на водке настаивает. Но поскольку я не пью спиртное вовсе, то мне Любаша только по чайной ложечке дает иногда, когда устаю сильно.
Махортов продолжал стоять.
Алексей спустил ноги на пол и кивнул на кресло:
— Садись!
Степан Григорьевич опустился на краешек сиденья, задумчиво поглядел на картину.
— Нравится? — спросил Дальский.
Отставной прапорщик кивнул.
— Сильно страшная только, чтобы такую картину в спальне вешать. Ты б ее забрал отсюда, что ли.
— Искусство — страшная сила! — воскликнул Алексей, стараясь оставаться серьезным.
Разговор принимал странный оборот. Ранним утром в доме, стоящем в глухом лесу, беседовать с бывшим военным о живописи — что может быть необычнее?
— Не, — тряхнул головой Махортов, — искусство страшным не бывает, если оно, конечно, искусство. Вот жизнь вокруг страшная, это да. Я от нее в лесу и скрываюсь. А искусство для того придумано, чтобы людей лучше делать.
— Ты прав, — согласился Дальский, пораженный точностью мысли собеседника.
Но Степан Григорьевич не слушал его. Поднялся на ноги и шагнул к стене, на которой висела картина. Подошел и посмотрел внимательно, переводя взгляд то на Ленина, то на Сталина, разрабатывающих план Октябрьского переворота.
И снова обернулся к Дальскому.
— Вот что такое искусство?!
Махортов произнес фразу так громко, словно и не спрашивал, а провозглашал, вскинув при этом руку с гневно устремленным к потолку указательным пальцем. Затем со вздохом продолжил:
— Возьмем, к примеру, опять же живопись. Все говорят: «Пикассо, Пикассо…» А чего такого он нарисовал? Видел я его картины — мазня мазней, я так же могу. А дураки за них миллионы платят. Черный квадратик тоже его работа?
— Нет, Малевича, — еле сдерживая улыбку, покачал головой Дальский.
— Опять умный человек, — выдохнул доморощенный искусствовед. — Конечно, не идиот, раз миллионы его за гения почитают, хотя каждый по сто штук в день подобных квадратиков способен накрасить. А попробуй он, как художник Суриков, атамана Степана Разина изобразить — хрен у того Малевича получилось бы. Можно собрать людей, нарядить их в казачьи кафтаны, посадить в ладью и сказать самому лучшему в мире фотографу — сделай снимок, но чтобы вокруг и закат, и грусть на лицах были, и чтобы у тех, кто эту фотографию увидел, тоска сердце сжимала… Так ведь откажется фотограф. А если согласится, то сколько бы он своей камерой ни щелкал — не то будет. Потому что картина живописная как бы и про жизнь, но с такой красотой сделана, что люди только в ней и замечают прекрасное, а в жизни даже и не оглянутся ни на закат, ни на лица других людей. Вот что такое искусство! А ты говоришь — квадрат…
— Да я молчу вроде, — усмехнулся Алексей.
— Или французы эти, имрессионисты разные, которые красками тяп-ляп. Ярко, конечно, да только где душа мира, где душа человека? А ведь душа в отношении ко всему живому, в уважении ко всему, что окружает, в любви, наконец. Ну и какая тут любовь, если у тебя на картине люди с тремя глазами или без уха? Мне как-то книга попалась про одного художника, что голых женщин изображал. Модильяни его фамилия. В книге той написано, что он пьяницей был. Так ведь все и понятно сразу! Я тоже в иное время зашибал, но по пьяному делу не говорил же своей жене: «Давай раздевайся, я с тебя картину изображать буду». А если бы даже и нарисовал, не стал бы ее демонстрировать на выставках, хотя желающих поглазеть тоже бы хватило. Разве не так?
— Вполне возможно, — согласился Дальский.
— Возможно все, даже глупость людская, — заявил Махортов. — Потому что мир и без нас разумен, а как он устроен, нам не понять. Вот смотри, никто не верит, что честный человек может стать богачом, а в то, что бездарность считается великим мастером, — это пожалуйста. Мир — разумен, только жизнь не всегда справедлива.
— Вероятно, потому, что жизнь не заканчивается со смертью, — негромко произнес Дальский.
Бывший прапорщик посмотрел за окно и вздохнул. Потом поднялся, глянул на Алексея.
— Вот и я о том же, — сказал он.
И неожиданно протянул руку.
Ладонь его оказалась жесткой. Однако непонятно было, зачем Махортов посреди увлекательной беседы решил обменяться рукопожатием. Может, для того, чтобы закрепить единство мнений?
— Жалко, что ты олигарх. Говорить с тобой можно, только ты все равно не поймешь.