Николай Псурцев - Голодные прираки
…И увидел.
…Ника в коротком махровом халатике склонилась над ванной и стирала. От запаха грязных носков ее тошнило, а вид серо-желтых пятен на белых трусах мужа понуждал ее брезгливо морщиться и недовольно жмуриться, и тихо, но скверно ругаться, а еще также и плеваться, и в сердцах мотать головой из стороны в сторону, как в нервном тике, случившемся по причине ожесточенной вражеской бомбежки. Каждый раз, когда она по утрам стирала трусы и носки. мужа, она морщилась, жмурилась, ругалась, а также мотала головой. Конечно, можно было бы отдавать такие вещи в прачечную, но муж не хотел, он говорил, что после прачечной трусы надевать не будет и придется их выбрасывать и покупать новые, а денег у них на такое расточительство нет. Нет у них на такое расточительство денег, так он говорил.
Можно, конечно, было бы дать мужу в морду, сильно и больно, за такие его слова, но тогда бы он уже не был бы ее мужем, и у нее тогда бы уже точно не было бы денег, а у ее славного сыночка Паши не было бы папы. Хотя кто его знает, может быть, если бы она и вправду двинула мужу в лицо, умело и со вкусом, то у нее тогда как раз и появилось бы больше денег, а мальчик Паша приобрел бы гораздо более неординарного папу, нежели он имеет теперь. (Или б прежний изменился, или б новый появился.) Кто его знает.
Ника тыльной стороной ладони вытерла пот с лица, выпрямилась, переводя дыхание. В прихожей послышался шум. Ника повернулась в сторону шума. Дверь в ванную отворилась, и на пороге Ника увидела мужа. Вид он имел заспанный и недовольный. Длинные пестрые, желто-красные трусы оттеняли нездоровую белизну его сытого тела. Он зевнул во весь свой толстогубый, большой рот и уныло поздоровался с Никой. Затем ступил в сторону и зашел в туалет. Ника слышала, как он нукает, как падают в унитаз его грузные фекалии и как тихо и жалко журчит моча, вытекая из его пообмятого после сна невеликого члена. И еще Ника чувствовала, как незаметно, но упорно в ванную проникает вонь от его испражнений. Ника зажала нос и застонала, и выругалась про себя – грубо, длинно и витиевато. А когда муж спустил за собой воду и Ника услышала шум низвергающегося из сливного бачка потока, а потом услышала еще шелест бумаги, которой муж вытирал свой нечистый зад, Нику и вовсе затрясло.
Затрясло, затрясло…
И вот от этой тряски она такой сильной сделалась, что в один момент порвала (сама от себя такого не ожидая) двое мокрых мужниных трусов, – с треском и брызгами, рук не жалея, и стирального порошка, и водопроводной воды, и самого что ни на есть владельца тех трусов, то есть своего мужа. Ах, заплакать бы! Не получалось. И без того влажная, Ника бросила разорванные трусы в ванную и подумала, что неплохо было бы и мужа своего туда же бросить вслед за трусами и утопить его там, вонючего, обкаканного и описанного. Ника представила, как муж барахтается в воде и лупит по ней ручками и ножками, в то время как она держит изо всех сил под водой его круглую, как мяч, голову. И засмеялась, представив. И настроение ее тотчас улучшилось, и она в который раз подумала, что, конечно, надо было бы уйти поскорее от него, от мужа. Но все-таки она уйдет не сегодня. Не сейчас и не сегодня! Она еще немного подождет. Вот в командировку, в Америку, они съездят, денег заработают и тогда уж завсегда, пожалуйста…
Минуя ванную, и потому, конечно, не помыв рук, муж прошел в кухню и, как был в пестрых трусах (с намечающимся уже, но еще достаточно слабым серо-желтым пятном на уровне его мягкого члена), сел за стол и сказал с явным недоброжелательством в голосе: «Ну и где завтрак?!» Ника выключила воду в ванной и вышла на кухню. Она налила мужу кофе, нарезала бутерброды с докторской колбасой. Муж скучно прожевал один бутерброд, запил его кофе и ноющим голосом стал рассказывать, что у него сегодня тяжелый день и что сегодня у него то-то и то-то, и что еще у него то-то и то-то, а еще то-то и то-то, и что из всего этого «того-то и того-то» ничего не получится, как не получалось ни вчера, ни позавчера, и год назад, и два, и три, и пять, и десять. И в который раз уж муж стал плакаться, как жалко, что нет уже в живых отца, он бы помог, конечно, он бы помог. Вот оно как, вот…
Ника тем временем нарезала еще колбасы и, положив ее на тарелку, повернулась к большому кухонному столу, за которым как раз и сидел ее муж, ноющий и в трусах. А он, между тем, как можно было бы подумать, ныть не перестал, а еще пуще прежнего тем самым нытьем залился. И ныл, и ныл, и ныл… Ника длинный нож столовый, тонкий, отточенный, с необычайно острым концом над головой мужа занесла высоко-высоко, выше некуда. Стояла так, дрожала, от пяток до зубов, не в состоянии ни опустить руку вниз, обратно, и ни мужа ударить, хоть и очень хотелось. Стояла, стояла, губы кусая, и кровью из них, растерзанных, заливаясь, и рубанула наконец-то долгожданно. Но нож мимо головы мужа просвистел и прямо самой Нике меж ребер с левого бока вонзился и пропорол кожу, нежную, чистую. Но внутрь не проник. Нет, слава Богу! Голова у Ники закружилась, и она стала падать на кухонный, аккуратно подметенный ею недавно, но почему-то липкий пол. Падая, очень жалела, что не попала себе в сердце, как метила, очень жалела…
…Я вспомнил, что действительно у Ники есть небольшая белая полоска под левой грудью. Я думал, это след от обыкновенной царапины, полученной в далеком детстве, а оно вон как оказалось. «Следи за супом и за картошкой, – сказала мне Ника, – а я пойду приведу себя в порядок» – «Конечно, – сказал я, – иди и приведи себя в порядок.
А я послежу за супом и за картошкой». И я следил. И мне было очень приятно это делать – следить. За супом и за картошкой следить действительно гораздо приятней, чем, допустим, за Ромой и Никой. И я подумал сначала, что было бы вот так крайне замечательно, если бы мне в моей дальнейшей жизни нужно было следить только за супом и за картошкой, ну или там за жарящейся свининой, или за макаронами, или за кошками и собаками, или за порядком в квартире, или за детьми, но никоим образом не следить за людьми, чтобы они, не дай Бог, ничего не наделали дурного, не побили никого и не убили никого – например, того, кто рядом, или, например, себя. Но так я подумал только поначалу, сразу после того, как присел на подоконник и начал следить за супом и картошкой. А вот по прошествии какого-то времени, долгого ли, короткого ли, не посчитать, на часы не смотрел, к совершенно иным выводам пришел, исключительно противоположным. Почему, подумал, что-то одно должно быть хорошо, а что-то другое плохо? Почему это, интересно, одно должно быть мне приятно, а что-то иное до боли противно и отвратительно? Раз таким образом чувствую и думаю, размышлял я, значит, рассчитываю на нескончаемую, можно сказать, вечную жизнь. Ведь так? Значит, есть время у меня на то, чтобы что-нибудь не любить, и чего-то ненавидеть, и к чему-то относиться с раздражением, страхом, брезгливостью и недоброжелательностью, или в крайнем случае с равнодушием. Но ведь неверно это. Нет у меня на такие чувства и мысли ни времени, ни сил. Ни сил, ни времени. И потому все, что со мной и вокруг меня происходит, я должен, я обязан принимать с радостью, воодушевлением и с решительным настроем извлекать пользу из любой своей эмоции и из любой сложившейся ситуации. Главное – окончательно поверить, что ты не бессмертен. Это очень трудно, как ни парадоксально, очень трудно. Но надо. Тогда все в этой жизни встанет на свои места. Само собой встанет, без дальнейших усилий и трудностей. Так что почему бы мне и не последить за Никой и Ромой. Замечательное занятие. Ей-богу, не вру.
Картошка сварилась. И я слил воду. Попробовал суп, и он тоже был готов.
Я выключил плиту и закурил сигарету. Дым показался не незнакомым, горьким и тошнотворным. Я затушил сигарету и, морщась, сплюнул в приоткрытое окно. Странно. Я всегда очень любил сигарету «Кэмел» без фильтра. Во все времена вкус его отличался стойкой медовой сладостью и необычайно мне тем нравился. Но вот сейчас что-то произошло. Что-то незаметное на первый взгляд, но безусловно важное… Я смел надеяться, что организм мой.сейчас подсказал мне (после всех моих размышлений о времени, силе и бессмертии), что курение дело бесполезное, а значит, ненужное, и его надо исключить из своей жизни, чтобы освободить время и силы для чего-то необходимого, а значит, гораздо более значительного, Я смел надеяться.
Скрип лестницы и перестук каблучков по ней отвлек мое внимание. Спускалась Ника. Это было ясно по цоканью железных подковок на ее дорогих туфлях. Мне очень нравились эти ее туфли на железных подковках. Каблук на них был фантастически высок и тонок. Как Ника удерживалась на таких каблуках и не падала и не катилась кубарем с лестницы, и не ломала себе ноги и руки, шею и позвоночник, ребра и переносицу, и не выбивала себе о ступени и перила зубы и глаза, являлось для меня чистейшей загадкой, разгадку которой знала только она сама, Ника, и еще те немногочисленные женщины, да и мужчины, собственно, тоже, кто рисковал передвигаться по нашей Земле на таких поразительных каблуках. Я стремительно выскочил из кухни. Мне необыкновенно хотелось посмотреть, как Ника спускается по лестнице. Я раньше даже и не представлял, как это великолепно, когда женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина, а красивая. И не просто, конечно, спускается, а медленно, с достоинством, и с улыбкой, уверенная, что на нее смотрят, и уверенная, что ее хотят. (Очень важно, что хотят.) Короткое тонкое розовое платье плотно облегало ее фигуру (на удивление много имелось у Ники таких коротких облегающих платьев – и черное, и белое, и красное, и сиреневое, и вот вам, пожалуйста, розовое, и голубое, и лиловое, аж, всех не перечислишь, много, очень много), выставляя напоказ высокую грудь, аккуратный животик и четкие очертания вызывающе узеньких трусиков. От Ники исходил аромат и свет. Аромат издавали, по-видимому, духи, а вот где в Нике был запрятан источник света, определить было трудно. Выглядела Ника, конечно, потрясающе. За все дни, что я се знал, я еще ни разу не видел ее такой. Понятие «женщина» сейчас не подходило ей. Богиня – вот так с некоторой долей условности можно было бы назвать ее. Но только с некоторой долей условности, потому что я уверен, что таких роскошных богинь во Вселенной пока не имелось. С Никой хотелось заниматься любовью, прямо сейчас, здесь, безудержно и нескончаемо. Нику хотелось любить страстно и до ярого поклонения. С Никой хотелось быть всегда вместе, рядом каждый час, каждую секунду, хотелось восхищаться ею и наслаждаться ею. С Никой хотелось завести дом, семью, заиметь бессчетное количество детей и прожить с нею долгую-долгую жизнь и умереть с ней в один день. Вот такая сегодня была Ника. Моя Ника. Ника спустилась с лестницы. Одарила меня сияющей улыбкой. И прошла мимо. Мимо. Ника переступила порог гостиной и сказала громко: «Мика, я хочу пригласить тебя на танец. Сегодня ты будешь моим кавалером. Ты согласен, Мика?» Ника сделала несколько шагов к магнитофону. Включила его. Запел неувядающий Хулио Иглесиас. Ника приблизилась к сидящему Мике и сделала книксен. Мика поднялся с кресла и протянул к Нике руки. Ника взяла его руки в свои и поцеловала – одну и другую, – чуть склонившись, и затем положила руки Мики себе на узкие бедра, и обняла Мику за плечи, прижала его к себе, постояла так какое-то время, наверное, с полминуты, чуть покачиваясь из стороны в сторону, и с неожиданной решимостью повела Мику в импровизированном вальсе…