Жорж Сименон - Премьер-министр (= Президент)
- Прошу вас не задерживаться больше получаса. Доктора запрещают Премьер-министру переутомляться.
На поклон к великому человеку приезжали разные люди, среди них были государственные деятели почти всех стран мира, историки, профессора, студенты; некоторых из них Премьер-министр принимал.
Все они хотели его о чем-то спросить. Те, кто писал о нем книги или доклады, приезжали с внушительным списком различных вопросов.
Почти неизменно, за очень редким исключением, он соглашался принять их, но в начале беседы обычно вел себя так, будто исполнял скучную обязанность, и, казалось, замыкался в своей скорлупе.
Но через несколько минут оживлялся, и посетитель не всегда замечал, что Премьер-министр сам задает вопросы, вместо того чтобы отвечать на них.
Некоторые гости по истечении получаса поднимались, чтобы уйти. В противном случае в дверях молча появлялась Миллеран, всем своим видом давая понять, что время истекло.
- Мы сейчас закончим наш разговор... - говорил Премьер-министр.
Это "сейчас" длилось иногда очень долго, полчаса превращались в час, затем в два, и кое-кто из гостей бывал чрезвычайно удивлен, когда его приглашали к обеду.
Эти визиты утомляли Премьер-министра, но в то же время и развлекали его, и когда наконец он оставался один с Миллеран, то с довольным видом потирал руки.
- Он приезжал кое-что выведать у меня, а вместо этого я у него сам выведал все, что хотел!
Иногда, перед тем как должно было состояться свидание, он шутливо спрашивал:
- Какой же из моих акробатических номеров мне следует сегодня исполнить?
В этой шутке заключалась доля правды.
- Надо же мне позаботиться о своем памятнике! - бросил он однажды, когда был в веселом настроении.
Не признаваясь в этом даже в глубине души, он заботился о том образе, который сохранится о нем в памяти людской. Случалось, что сердитые словечки, которыми он так славился, были не совсем искренними, они относились скорее к его "акробатическим номерам". В подобные минуты он не терпел присутствия Миллеран, ибо немного стеснялся ее, так же как стыдился перед мадам Бланш наготы своего немощного тела.
- Вам больше ничего не понадобится, господин Премьер-министр?
Старик огляделся. Бутылка с минеральной водой и стакан были на месте. Рядом лежал порошок, который он принимал на ночь, чтобы заснуть. Миниатюрная лампочка-ночник уже зажжена. Ночной фонарь тоже наготове, если придется им воспользоваться.
- Спокойной ночи, господин Премьер-министр. Надеюсь, мне не придется будить вас до завтрашнего утра.
Лампочка на потолке погасла, шаги Эмиля затихли, дверь кухни открылась и вновь закрылась. В комнату вошли тишина и одиночество, они были почти осязаемы, их особенно подчеркивала буря, шумевшая за стенами дома.
Став стариком, он почти не испытывал потребности в сне, и в течение уже многих лет каждый вечер по два-три часа перед тем, как заснуть, лежал без движения на своей постели - казалось, жизнь в нем еле теплится.
Строго говоря, это была не бессонница. Он не ощущал ни раздражения, ни нетерпеливого желания заснуть, его состояние отнюдь не было мучительным. Напротив! Днем его часто радовала мысль о той минуте, когда наконец ночью он останется наедине с самим собой.
Теперь, когда в спальне появился ночник, одиночество стало еще приятнее; при бледно-голубоватом свете он все сильнее ощущал - даже когда у него были сомкнуты веки - атмосферу сокровенной, но глубокой жизни.
Все сливалось воедино: стены, мебель, очертания которой были так хорошо ему знакомы, привычные вещи, которые он видел, не глядя на них. Ему казалось, он даже чувствует их вес и плотность. Ветер, дождь, крик ночной птицы, шум прибоя у береговых скал, скрежет оконных ставень, чьи-то шаги в комнатах наверху - все, вплоть до звезд, мерцавших в безмолвии небес, составляло звуки симфонии, в центре которой, лежа, внешне безучастный, находился он сам, в то время как сердце его отбивало такт этой музыки.
Может быть, скоро такой же ночью его застигнет смерть? Он знал, что никто в доме не будет удивлен если однажды утром его найдут в постели уснувшим навеки. Ему было известно, что порой старики незаметно для самих себя угасают во сне.
Миллеран, как он угадывал, боялась, что это может произойти в предвечерний час, когда он дремал в своем старом кресле со скрещенными на животе руками.
Теперь, лежа в кровати, он принимал эту же позу, позу мертвеца в гробу. Но делал это не нарочно, просто оттого, что мало-помалу стал находить это положение удобным и естественным.
Было ли это предзнаменованием?
Он не верил ни в какие предзнаменования. Он не желал верить во что бы то ни было, даже в полезность того дела, которое свершил. За всю свою жизнь он, по крайней мере, раз десять, почел себя обязанным сделать нечеловеческое усилие, абсолютно необходимое, как полагал тогда, и в продолжение долгих недель, месяцев и лет жил в лихорадочном напряжении, преследуя поставленную перед собой цель наперекор всему и всем.
В этих случаях его неиссякаемая энергия, его могучая жизненная сила, приводившая в восторг профессора Фюмэ, сообщалась не только ближайшим его соратникам и палате депутатов, но всей стране, всему невидимому народу. Миллионы неведомых ему людей, вначале настороженных и недоверчивых, ловили себя на том, что слепо следовали за ним.
Из-за этого почти биологического его свойства именно к нему прибегали в самые трудные минуты, когда, казалось, нет никакого выхода.
Сколько раз слышал он одни и те же слова доведенного до отчаяния очередного главы государства: "Спасите Францию!" или "Спасите Республику!", или еще "Спасите Свободу!".
Во время очередного кризиса он незыблемо верил в свою миссию, и не мог бы действовать без этой веры. Она была так глубока, что во имя ее он пожертвовал бы всем на свете - не только самим собой, но и другими людьми, а это было часто самым трудным.
Он до сих пор с ужасом и с содроганием вспоминал о первых своих шагах на посту министра внутренних дел... Снова видел себя в черном неумолимом кольце угольных шахт и доменных печей... Один среди негодующих забастовщиков и отрядом солдат, которых вызвал, пытаясь договориться в последний раз...
Как только он намеревался что-то сказать, гул протестующих голосов покрывал его слова. Потом, когда он замолчал, бессильно опустив руки, застыв на месте, как темный, зловещий и, несомненно, нелепый силуэт, наступила долгая напряженная пауза, свидетельствующая о колебаниях, о нерешительности.
Оба лагеря исподволь наблюдали друг за другом с недоверием и опаской, и вдруг, как по сигналу - позднее было установлено, что сигнал действительно был, - кирпичи, камни, куски чугуна взлетели в воздух, а кони начали ржать и рыть копытами землю.
Он знал, что за это решение его будут упрекать всю жизнь, что назавтра большая часть страны проклянет его.
Но знал также, что это необходимо.
- Стреляйте, полковник!
Спустя восемь дней на стенах города были расклеены плакаты, изображавшие его с отвратительной усмешкой на губах, с окровавленными по локоть руками, и правительство было низвергнуто.
Но порядок был восстановлен.
Десять, двадцать раз он уходил в тень, исполнив то, что считал необходимым, и угрюмо, и молчаливо ждал в рядах оппозиции, пока его снова не призовут на помощь.
Однажды какой-то человек, ничем не примечательный, вроде Ксавье Малата, которого он отказался назначить на пост, на который тот не имел права, выйдя из его кабинета, прямо в многолюдной приемной выстрелил себе в рот.
С некоторых пор по совету врачей - его трех мушкетеров - он принимал на ночь легкое снотворное. Действуя не сразу, оно помогало постепенно погружаться в приятное забытье, к которому теперь привык.
Порой он не сразу прибегал к этому лекарству, желая продлить на полчаса и более ясность мысли, свой разговор с самим собой. Он стал жаден до жизни. Ему казалось, что надо решить еще множество вопросов, а полное спокойствие и хладнокровие, честность по отношению к самому себе ему удавалось обрести только ночью, лежа в постели.
Свое дело, самое сокровенное из всех его дел, касающееся лишь его одного, ему хотелось закончить прежде, чем он уйдет. Хотелось бесстрастно и нелицеприятно, ничего не оставляя в тени, пересмотреть все свои поступки. Не для того ли, чтобы помочь себе в этом, он начал читать такое множество мемуаров, исповедей, дневников?
Но его неизменно постигало разочарование, это чтение раздражало, и у него подчас было такое чувство, будто его обманули. Он искал неприкрашенную, голую правду, как искал ее в самом себе - пусть отвратительную и ужасную, но истинную правду.
Однако все, кого он читал, приукрашивали события - он достаточно долго прожил, чтобы понимать это. Все притворялись, а может быть, и в самом деле считали, что нашли, в чем заключается правда. А вот он, ищущий ее так ожесточенно, так страстно, не находил ее!