Валерий Алексеев - Назидательная проза
Я шевельнул лопатками — никакие мышцы не напрягались.
— Ну-ну, — благодушно сказал Фарафонов, — не суетитесь. Вы — средний горожанин, у вас эта мышца почти полностью атрофировалась.
— Это почему же? — спросил я с обидой.
— Да потому, что ваш баланс всегда на нулях. В условиях городской скученности это мера самозащиты. Не тронь меня — и я тебя не трону.
— Так что же, деревенский житель — он в этом смысле имеет больше шансов на успех?
— Абсолютно неверный вывод. Направленный импульс возможен только в насыщенной среде. Когда же деревенский житель попадает в город — он вынужден приспособиться к требованиям среды и замыкает свой потенциал на нулях. В противном случае ему не выжить. Рубаха-парень в городских условиях невозможен: он вырождается в заурядного хулигана.
— А как же вам удалось уцелеть?
— Ну, Фарафонов — это особый случай. Явление природы, так сказать. Выходец с Арбата. Однако не пора ли нам перейти к делу?
11Мы подняли фужеры и, благосклонно кивнув друг другу, отхлебнули вина. Точнее, это Юрий Андреевич кивнул мне благосклонно, мой же кивок получился намного почтительнее, чем мне хотелось бы. Но об этом лучше не вспоминать.
— Впервые Фарафонов осознал свою власть над людьми, — заговорил Юрий Андреевич, облизнув губы, — двенадцать лет назад, когда он был студентом третьего курса. Я извиняюсь, что говорю о себе в третьем лице, так мне удобнее. Как личность я вынужден отстраняться от явления природы, которое во мне заключено. Итак, двенадцать лет назад Фарафонов был заурядным студентом юридического факультета и вовсе не тяготился своей заурядностью. Он был развязен, общителен, слегка нахален и мелкие удачи в личной жизни приписывал исключительно этим качествам. Он бессознательно эксплуатировал сферу услуг: бесплатно ездил на транспорте, не признавал очередей, пользовался исключительным вниманием продавщиц и официанток, проблема мелкого дефицита в торговле для него вовсе не существовала. Он твердо знал за собой одно: достаточно ему чистосердечно взглянуть на контролера или на продавца — и те, смущенно улыбаясь, становятся любезны. Но отчего это так — Фарафонов не считал нужным задумываться. Он был довольно стеснен в средствах, и это обстоятельство служило своеобразным барьером, удерживавшим его от крупных авантюр: так, Фарафонов инстинктивно сторонился ювелирных магазинов, сберегательных касс и прочих мест, где оборачиваются большие суммы, хотя ничто не мешало ему, например, отобедать в «Узбекистане» и уйти, не заплатив ни копейки. От этой милой привычки он, кстати, не сумел избавиться и до сих пор. Короче, Фарафонов жил припеваючи: он был завсегдатаем Дома журналистов, Дома ученых и прочих мест ограниченного доступа, он был завзятым театралом, и билетеры Большого театра настолько привыкли к его посещениям, что перестали удивляться, когда он проходил мимо них с таким видом, будто он по меньшей мере племянник самого Шаляпина. Одно лишь обстоятельство огорчало Фарафонова: девушки не любили его. Он не был волокитой, о нет, он принимал как должное тот факт, что на любое его предложение любая девушка отвечала поспешным согласием, и пользовался своим, как он думал тогда, обаянием только в случае крайней нужды. Но всякий раз Фарафонова обескураживало то, что девушка, вчера охотно пошедшая ему навстречу, сегодня упорно его избегает, смотрит издали с неприязнью и рассказывает о нем гадости своим близким подругам. Особенно тягостны были интимные разговоры по телефону. Фарафонов никак не мог понять, отчего, говоря со своими девчушками по телефону, он, становится таким нудным, назойливым, отчего он при этом встречает суровый отпор. Удивительно, как близок он бывал иногда к решающему выводу… но время выводов для него еще не наступило.
Юрий Андреевич умолк, с жадностью отпил половину бокала и, не глядя на меня, закурил. Я смотрел на него с состраданием.
12— Это мелочь, конечно, — продолжал Юрий Андреевич, спрятав от меня свое лицо за густыми клубами дыма, — но приходится говорить и о мелочах. Дело в том, что пять лет спустя, когда дар Фарафонова был им вполне осознан, он заставил себя позабыть свой предыдущий опыт и пустился в одну затяжную лирическую авантюру, которая продолжалась два года и закончилась, скажем прямо, трагически. Я не стану пока вдаваться в подробности: вероятно, суть дела довольно ясна. Ограничусь анкетными сведениями: в настоящее время Фарафонов — бездетный вдовец, в каковом состоянии он намерен дожить до конца своих дней. Но вернемся к тем блаженным языческим временам, когда юный Фарафонов огорчался и торжествовал, не подозревая, что в нем заключено неясное и грозное явление природы. Понимание наступило внезапно: на одном из спектаклей (не хочу говорить, на каком, театральная Москва целый год потом об этом судачила) спесивый М***, которого Фарафонов недолюбливал, вдруг разрушил налаженную мизансцену, побледнел и умолк, а потом решительным шагом подошел к рампе и, глядя в зал, отчетливо произнес: «А шли бы вы, ребятки, домой. Мне аж смотреть на вас противно». Зал молчал, полагая, что так оно, видно, и надо, только старые театралы взволнованно зашептались, а виновник происшествия, потрясенный, сидел в третьем ряду и дрожал мелкой дрожью. Фарафонов был, в сущности, добрый малый, никому он не желал причинять зло: видимо, злополучная мышца сократилась непроизвольно. Тем не менее импульс, посланный им, был настолько силен, что и сам Фарафонов, и несчастный М*** оказались практически парализованными. Позвоночник Фарафонова был как будто пронизан молнией, и от судороги пальцы на руках его скрючились и окостенели. Очевидно, М*** испытывал такие же ощущения. Он стоял как вкопанный, остолбенело глядя в зал, и когда, наконец, двое статистов подбежали к нему и схватили под руки, собираясь утащить за кулисы, их, наверно, тоже прилично тряхнуло, но они, преодолев страх, мужественно со своим делом справились. Ноги М*** волочились по полу, не сгибаясь, руки были скрещены на груди, лицо неподвижно. Публика заволновалась. «Занавес! — закричали с балкона. — Занавес!» Но занавеса в этом театре не было по причинам эстетического характера, и актеры стали покидать площадку, а в это время сообразительный механик запустил мотор, и минут, наверно, десять пустая сцена медленно вращалась, демонстрируя публике весь набор декораций. Зал притих, колеса театральной машины уныло поскрипывали, а Фарафонов корчился в своем кресле, безуспешно пытаясь справиться с параличом. От мысли, что и его понесут из зала, как сидячую статую, и тогда-то уж все обнаружится, Фарафонова бросило в холодный пот, но руки и ноги его по-прежнему не слушались. Что именно обнаружится, Фарафонов тогда еще отчетливо не представлял: ему понадобилось полгода, чтобы разобраться в случившемся. Наконец на сцену вышел второй режиссер. Извинившись перед публикой, он сообщил, что у М*** нервный приступ на почве переутомления, но теперь ему стало лучше, и, поскольку заменить его некем, спектакль будет продолжен с его участием. Как ни странно, слова «нервный приступ» благотворно подействовали на Фарафонова: это было хоть какое-то объяснение, и Фарафонов с облегчением почувствовал, что способность двигаться к нему возвращается. Первым его побуждением было встать и покинуть зал, но вся публика терпеливо сидела, дожидаясь конца скандала, и Фарафонов остался на месте, боясь привлечь внимание к своей персоне. Между тем на сцене появился подтянутый и чопорный М***, зал встретил его дружными аплодисментами, и спектакль продолжался. Этот час был одним из самых трудных в жизни Фарафонова. Он сидел, закрыв глаза, и с тоской прислушивался к себе: мышца между почками то и дело судорожно сокращалась, а остановить этот процесс Фарафонов еще не умел. Он научится делать это через два года…
13Я заметил про себя, что рассказ Юрия Андреевича становится все более возвышенным по тону, но не слишком этому удивился: попробуйте сохранить естественную интонацию, повествуя о себе в третьем лице. Ваш рассказ непременно сползет к примитивному юмору, Фарафонов же не мог себе этого позволить: он к себе относился чрезвычайно серьезно.
О странном происшествии с М*** я достаточно был наслышан. Правда, мне говорили, что М*** явился на сцену «вусмерть пьяный» и в разгаре спектакля произнес зажигательный монолог о вреде алкогольных напитков. Монолог этот будто бы в тексте не значился, но настолько удачно вписался, что публика проглотила его, не пошевелив и бровью. Анекдоты такого рода всегда вызывали у меня недоверие, вот почему фарафоновская трактовка показалась мне убедительной.
— Как бы то ни было, — продолжал Юрий Андреевич, наливая мне и себе «Хванчкары», между тем как официантка (я это видел поверх его плеча) доставала из шкафчика вторую бутылку, — как бы то ни было, безмятежная жизнь Фарафонова кончилась. Дома, после спектакля, взвесив все «за» и «против», он пришел к окончательному выводу, что нервный припадок здесь ни при чем, а все дело в некотором свойстве Фарафонова, которое он до сих пор ошибочно считал обаянием. В это объяснение так ровно укладывались все предыдущие удачи Фарафонова, так корректно вписывалась загадочная неприязнь сокурсниц (и трагизм телефонных разговоров тоже: видимо, для проявления дара требовалось личное присутствие объекта), что оставалось только удивляться, как долго Фарафонов ни о чем не догадывался. С этого вечера (или, точнее, ночи, поскольку юный Фарафонов, что совершенно естественно, провел в размышлениях всю ночь), так вот с этой ночи начался второй период жизни Фарафонова: период изучения. Фарафонов был достаточно умен и осторожен, чтобы понять, что безоглядный переход к эксплуатации дара чреват непредвиденными осложнениями. Необходимо было установить, во-первых, принцип действия дара, во-вторых, его механизм, в-третьих, последствия для организма самого Фарафонова. И только тогда уже перейти к сознательной целенаправленной эксплуатации. Первая задача, к сожалению, так и осталась невыполненной. Удалось лишь определить, что дар Фарафонова имеет электрическую и волновую природу: при попытке воздействия на диктора Центрального телевидения (точнее, на его изображение — при условии, что передача ведется прямо со студии) на экране телевизора возникали помехи. Сам импульс удавалось генерировать довольно легко: посредством незначительного напряжения определенной внутренней мышцы. Но странно: то, что раньше давалось Фарафонову без всяких трудов (а именно, соразмерение силы напряжения с мощностью импульса), теперь, когда Фарафонов осознал свой дар, доставляло ему немало хлопот. Он то и дело подходил к опасной черте «позвоночного шока» и пуще смерти боялся переступить эту черту, как тогда, в театре, что его, конечно, сковывало. Я повторяю: регулировать сокращение злополучной мышцы Фарафонов научился лишь через два года. Вернее, не научился, а вспомнил, как это делается: по-видимому, дар был придан ему от природы, и осознание только помешало этим даром пользоваться. Что же касается фокусировки импульса, то для нее необходима была концентрация воли и внимания, что требовало присутствия объекта в поле зрения. Попытки же заочного воздействия не имели успеха. И массового воздействия — тоже. Поэтому сфера действия дара была довольно ограничена — и остается таковою до сих пор. Зато сопротивление импульсу со стороны объекта оказалось совершенно ничтожным. В своих экспериментах Фарафонов наталкивался иногда на отдельные волевые особи, потенциал которых не был наглухо сбалансирован, но и в таких случаях достаточно было Фарафонову чуть больше напрячься — и чужая воля оказывалась сломленной. Однако до времени Фарафонов приказал себе быть осторожным. Он запретил себе бесплатные поездки на транспорте, обеды в ресторанах «за счет испанского короля», покупки модных галстуков и подтяжек, транспортные знакомства с девушками и прочие мелкие радости, которые делали его жизнь такой безмятежной. Он стал суров, необщителен и сосредоточен. Знакомые говорили, что Фарафонов неожиданно повзрослел, да так оно, наверно, и было. Два долгих года Фарафонов изучал себя, тренировал себя и разрешал себе одни лишь бескорыстные эксперименты. Он начал с бродячих животных, и вскоре все беспризорные собаки в районе стали его узнавать, а узнав — разбегались по подворотням. Опыты на собаках позволили Фарафонову установить дальнодействие дара (примерно четверть километра), его проницающую способность (любой непрозрачный экран, пусть даже лист бумаги, служил для него непреодолимым препятствием), а также устойчивость эффекта (две-три минуты после импульса, затем животные спасались бегством, и проследить за их дальнейшим поведением было довольно сложно). Позднее Фарафонов перешел к экспериментам на людях, и одинокие прохожие, имевшие несчастье появиться под окном его комнатушки, стали совершать нелепые поступки: кричать петухом, кувыркаться, произносить трагические реплики и делать безуспешные попытки взлететь. И любопытный феномен замечен был Фарафоновым: собаки и кошки, попавшие под импульс, приходили в ужас и спасались бегством, человек же, как правило, вел себя по-иному. Человек прежде всего озирался и, убедившись, что свидетелей поблизости нет, начинал мысленно вписывать свой поступок в общий ход событий. Обыкновенно это ему удавалось, и, успокоившись, он уходил восвояси, но уходил уже другим. Надломленным? Вряд ли. Встревоженным? Тоже вряд ли. Скорее ожидающим рецидива и где-то в глубине души привыкающим к этому ожиданию. Особенно Фарафонов любил подлавливать упоенных собой одиночек: они так старательно выполняли приказ Фарафонова, а выполнив, сконфуженно улыбались и через некоторое время проделывали то же самое, уже без всякого к тому побуждения, по собственной инициативе. Из этого Фарафонов сделал вывод о консервативности человеческой психики, не терпящей в себе противоречий, и далеко идущее заключение о том, что поступки делают человека и во многом определяют его дальнейшую судьбу. Разумеется, это относится к вынужденным поступкам; они влияют на психику человека куда сильнее, чем самое тонкое, продуманное воспитание. Достаточно однажды заставить человека совершить нечто ему не свойственное — и всю свою оставшуюся жизнь он будет ждать повторения ситуации и внутренне готовиться к ней. Два-три таких вынужденных поступка — и человек перекован. Мы знаем, как влияют на детей суровые наказания, и пользуемся этим без зазрения совести, а между тем взрослый человек точно так же не застрахован от переделки: у него только больше возможностей показать свое предыдущее «я». Фарафонов же тем и силен, что не оставляет надежды на самоопределение: ни ребенку, ни взрослому, ни животному.