Барбара Вайн - Пятьдесят оттенков темноты
— Я знаю. — Наверное, это кажется нелепым, но у меня на глазах выступили слезы. — Мне не нравится, что они тикают. Я ничего не могу поделать. Я выставила часы за окно, чтобы их не слышать.
— Никогда не слышала чего-либо подобного, — сказала Вера.
— Почему ты не пришла и не сказала нам, что тебе не нравится их тиканье?
— Не хотела вас беспокоить.
— Вне всякого сомнения, лучше было бы побеспокоить меня, — очень мягко и спокойно сказала Иден, — чем портить мои часы.
— Я их не портила. Они идут.
— Нет никаких причин плакать, — сказала Вера. — Слезы тут не помогут. Что у нас с яйцом? Оно кипит не меньше десяти минут.
Иден выудила яйцо и поместила в мою подставку.
— Я предупреждала, что тебе не понравится вкрутую. Бог мой, мне нужно бежать. Посмотрите, который час!
Я осталась с Верой одна. Она несколько минут еще продолжала рассуждать о часах, о ценах на них, о неизбежности тиканья, время от времени отклоняясь от темы и заявляя, что в моем возрасте нельзя быть такой нервной. Тогда я ничего не знала о проекции,[25] но теперь понимаю, что столкнулась именно с этим явлением. Мое яйцо несъедобно. Я должна позволить ей сварить другое. Не способная обижаться, она полагала, что на меня не подействует полученная выволочка. Я вытерла вымытые Верой тарелки. Поднявшись к себе в спальню, обнаружила, что часы исчезли. Куда их убрали, так и осталось для меня тайной, но до самого отъезда они больше не попадались мне на глаза.
Тот мой визит продлился недолго. «Странная война»[26] действительно оказалась странной; поговаривали, что к Рождеству она закончится, и через две недели отец приехал в Грейт-Синдон, чтобы забрать меня домой. Пять месяцев спустя, в марте следующего года, Иден прислала мне перевод на пять шиллингов по случаю дня рождения. Примерно в это же время Вера приезжала на целый день в Лондон и подарила мне две полкроны, так что у меня имелась возможность поблагодарить ее лично.
Я не отправила Иден письмо с благодарностью вовсе не потому, что была ленива, плохо воспитана, не любила писать письма или мне не нравилось получать пять шиллингов. Просто не знала, о чем писать Иден. Мне абсолютно ничего не приходило в голову — кроме слов благодарности. В то время среди моих чувств к ней и к Вере преобладал трепет. Тем или иным способом они унижали меня, и в их присутствии я чувствовала себя ничтожной, безнадежной, не способной ни в чем с ними сравниться. Если я напишу, то с письмом обязательно будет что-то не так. Или грамматические ошибки, или неразборчивый почерк, или неправильно написанный адрес. Конечно, я писала Иден и раньше, всегда подписываясь «с любовью от». Может быть, теперь, после того, как мы так много времени провели в обществе друг друга и я получила столько уроков, практических и метафизических, относительно образа жизни, это нужно изменить? Может быть, следует завершать письмо фразой «люблю», «обожаю» или — вследствие ее явного разочарования во мне из-за часов и многих других вещей — употреблять более сдержанное, «с уважением»? Я не знала и поэтому решила промолчать.
Возмущенное письмо Иден отец получил месяц спустя. Оно его очень огорчило. Думаю, испортило настроение на весь день.
— Я бы хотел, чтобы ты написала Иден. — Он ограничился этой фразой, но повторил ее несколько раз, а потом прибавил: — Теперь ты напишешь Иден, правда?
Я так и не решилась. Тот инцидент меня очень расстроил. Разумеется, теперь я уже никогда не смогу взглянуть в лицо Иден или заговорить с ней, думала я, а что касается сестринских отношений, то об этом не могло быть и речи. Письмо отдалило нас друг от друга, и мне поначалу казалось, что оно удвоило шестилетнюю разницу в возрасте. В то время я считала себя неудачницей, неумехой, а их образ жизни — почти недостижимым стандартом.
Я думала… да, я много думала о них. В моем воображении они никогда не менялись, жили все той же размеренной жизнью в приятно пахнущем, безукоризненно чистом доме, поглощали огромное количество еды за чаем, шили и вышивали, целовали друг друга перед сном — две утонченные дамы, которые вели себя как настоящие женщины. Когда-нибудь, если очень постараюсь, я смогу сравняться с ними, стать такой же, как они, быть принятой в их общество.
5
Кое-что из этого я записала для Дэниела Стюарта — в сущности, конспект, поскольку мне не следовало забывать, что ему нужны сведения не обо мне, а о Вере. Тут я подхожу к семейной тайне. Рассказывать ему или нет?
Разумеется, не такая уж это и тайна. О ней известно, и она где-то записана и зарегистрирована. Например, должен существовать протокол. Я не сомневаюсь, что такого рода протоколы полиция хранит шестьдесят лет, а возможно, и дольше. Эту тайну знает семья маленькой девочки — или их следует называть потомками по боковой линии? То же самое можно сказать о моих родственниках. Или нет? Фрэнсис должен знать, потому что Фрэнсис всегда все знает, иногда еще до того, как это случилось. Ни Вера, ни Иден не говорили со мной об этом. Узнала я все от матери, а не от отца. Она разозлилась на какие-то слова или поступки Веры и вдруг заявила, что должна мне кое о чем рассказать, что продемонстрирует, насколько нелепы представления отца о своих сестрах как об образце добродетели. Бедняга, вскоре он лишится иллюзий.
Очевидно, Стюарт ничего не знал. В противном случае он должен был упомянуть об этом в биографической главе. Перечитывая эту главу, я подумала, что он пропустил очень много вещей, которые мне представлялись важными для правильного понимания характера Веры. Наверное, он о них не знает, и я должна ему рассказать. Например, о ее болезни в пятнадцатилетнем возрасте, через несколько месяцев после рождения Иден. Сначала врачи думали, что это менингит. Сегодня они, скорее всего, диагностировали бы одну из вирусных инфекций, которые проделывают с людьми странные вещи. Вера пролежала в постели несколько недель (однажды рассказал мне отец): поначалу высокая температура и бред, потом днем температура становилась нормальной, а по вечерам резко поднималась. Одно легкое у нее спалось. Она похудела на целый стоун.[27] А потом внезапно выздоровела, причем без всяких последствий, за исключением, возможно, худобы, которая сохранилась у нее на всю жизнь. Бабушка преданно ухаживала за ней, вынужденно отрывая время от новорожденного, но, поправившись, Вера постепенно брала на себя все заботы об Иден, став для нее второй матерью. Тут я опять подхожу к семейной тайне. А что, если болезнь Веры не имела отношения ни к вирусу, ни — если носила психосоматический характер — к ревности к новорожденной сестре, а была обусловлена историей с Кэтлин Марч? Виной, раскаянием или, возможно, а по моему мнению, более вероятно, просто страданиями от того, что ее презирают и осуждают.
Не упомянул Стюарт и о грозе. Мне поведала об этом случае Иден — она очень любила эту историю. Впервые — еще раз мне напомнили о ней в день свадьбы Иден — я услышала ее в саду в Уолбруксе, летом, в разгар войны. Должно быть, Иден тогда приехала домой в отпуск. На ней было платье, сшитое Верой из двух старых. Бело-розовая юбка с цветочным узором и синий лиф с бело-розовыми воротником и манжетами. Волосы подняты со лба и скреплены заколками, а остальные свободно спадают, как в стрижке «паж». На правой руке Иден носила обручальное кольцо матери — она принадлежала к той категории девушек, которые не расстаются с обручальным кольцом умершей матери.
Хелен и Вера ушли в дом. Мы с Иден сидели в шезлонгах на террасе. День был душный, издалека доносились раскаты грома; вне всякого сомнения, именно этот звук заставил Иден вспомнить ту историю.
— Видишь бугорок в дальнем конце лужайки?
Иногда я задумывалась, что это такое: похоже на выпуклость под слоем почвы, скалистый выступ, хотя в здешней местности никаких скал не наблюдалось, только невысокие холмы.
— Там раньше росло дерево, огромный конский каштан — так его называют. Когда я была маленькой и лежала в коляске… Тебе правда никто не рассказывал, Фейт?
— Кажется, нет. Я не знаю, что это.
— Ты бы запомнила, если бы тебе рассказали. Разумеется, не Вера, но я думала, что твой отец… люди такие странные, правда? В общем, как я уже сказала, я была маленькой и лежала в коляске, а коляска стояла под тем деревом. Хелен, естественно, была в Индии. Тут жили ее бабушка и дедушка. Надеюсь, это тебе известно, да?
Я не была уверена, но решила, что разумнее согласиться.
— Мама, папа, Вера и твой отец явились сюда с ежегодным визитом. Обычно они шли пешком — можешь себе представить? — от самого Мейленда. Наверное, миль шесть. Мама положила меня под каштаном. Началась гроза, и вдруг Веру охватило предчувствие катастрофы. Все пили чай на кухне — ты не поверишь, но эти Ричардсоны всегда заставляли их есть на кухне, потому что свысока смотрели на отца, — из окна которой была видна лужайка. Разумеется, нетрудно догадаться, что мама следила за мной через окно, рассчитывая забрать меня, если пойдет дождь, и они все решили, что Вера сошла с ума, когда вскочила и, ни слова не говоря, бросилась во двор. Ты же видела, какое у Веры превосходное воспитание, и поэтому должно было произойти нечто исключительное, чтобы она встала из-за стола, не спросив разрешения хозяйки. Вера выбежала в сад, выхватила меня из коляски и уже возвращалась в дом, когда на сад, словно бомба, обрушилась гигантская молния. Так сказала мама, хотя сама никогда не видела бомб; я имею в виду, что в ту войну их не было — не то, что теперь. Так вот: молния ударила в дерево и расколола его на тысячи кусочков. Веру, которая держала меня на руках, сбило с ног, однако она не пострадала, и я тоже, если не считать синяков. От коляски ничего не осталось, и от каштана тоже — только пень, который теперь виден под травой, и два фута ствола, а щепки на клумбах находили еще несколько лет. И, наверное, до сих пор находят.