Патриция Хайсмит - Игра на выживание
Amor mio,[4]
У меня возникло предчуствие, что ты приедешь через день или два, и я подумала, что было бы здорово, если бы ты вернулся домой и нашел там уже дожидающуюся тебя весточку от меня. Так что добро пожаловать домой! Ну как съездил? Как тебе рисовалось? Мы тут очень скучали без тебя.
Сразу, как только вернешься, дай мне знать. А ещё лучше приезжай ко мне и привози все свои работы. Или же, если этих великолепных холстов окажется слишком много, то я приеду к тебе сама.
Кажется, одну из моих картин собирается купить один человек из Сан-Франциско — для своего знакомого. Помнишь того торговца из С.Ф., что фотографировал мои пейзажи Веракрус? Нужно ещё многое обсудить.
У Рамона все в порядке. Мы оба скучали без тебя.
Todo mi amor [5]
Л.
Письмо было отправлено первого февраля. Сегодня пятое. Он принялся снова вчитываться в строчки, ища какой-либо намек или подсказку, но в тексте не было ничего подобного. Просто у Лелии было хорошее настроение, и именно на это указывал летящий, энергичный почерк, повторявший непринужденное легато её речи. Теодор отнес письмо к своему письменному столу и бережно положил его. На стене над столом висел рисунок, выполненный тушью и акварелью, зарисовка девочки из Пье-де-ла-Куэста, качающейся в гамаке, она болтает босыми ногами в воздухе, а на коленях у неё лежит связка зеленых кокосовых орехов. «Просто девочка-индианка, продающая кокосовые орехи. Благодарствую, сеньор, но эта картина не продается. Она обещана другу.» И Лелия рассмеялась. Теодор помнил этот смех, выражавший удовлетворение оттого, что её работа была по достоинству оценена знатоком, дружеское расположение и извинение одновременно. Теодор с грустью разглядывал рисунок, пока у него на глазах не выступили слезы, заслонившие пеленой и голубую воду, и небо, и наконец, все остальное, и тогда он обессиленно опустился в кресло, стоявшее у стола, и горько заплакал. Он плакал, как плачет ребенок, испытавший внезапное и незаслуженное разочарование.
А ещё Теодор думал о том, как воспримет эту страшную новость маленький Хосе. Ему должно было скоро исполниться девять лет. Лелия написала четыре или пять его портретов, хотя он имел обыкновение таскать у неё украшения или мелочь, которую она порой оставляла на столе. «Тео, ну он просто не может удержаться. А мне эта заколка все равно совсем даже не нравилась!» Лелия говорила так всякий раз, когда Теодор предлагал задать пацану трепку и вернуть безделушку владелице. Лелии обожала в людях наивность, и поэтому любила большинство детей и лишь нескольких взрослых. Она всегда говорила, что мир стал бы гораздо лучше, если бы с возрастом люди становились наивнее, а не мудрее, и когда Теодор по рассеянности делал что-нибудь не так, или же позволял какому-нибудь пройдохе-торговцу обсчитать себя, Лелия не упускала случая подшутить над ним и заметить, что он становится наивнее день ото дня. Он видел, как сейчас, как она, сияя от счастья, широко распахивает перед ним дверь своего дома, видел её в слезах, безутешной от того, что работа целый день не ладилась, видел, как она наклоняется, чтобы поговорить с ребенком, живущим в её квартале, покупает для другого малыша конфету и целует третьего в щеку, как если бы это был её собственный сын, потому что тот ей позировал. Теперь Теодору казалось, что и её одинаковая любовь к нему и Рамону, над чем он часто размышлял раньше, пытаясь придумывать какие-то сложные объяснения, тоже была вполне в характере Лелии. В её понимании, принадлежать одному мужчине означало бы отказаться ото всех остальных.
Он подошел к постели и медленно растянулся на ней, принимая напряженную позу каменного изваяния на средневековом надгробии. Теперь уже больше никогда не будет ни бесед с Лелией, ни тех счастливых мгновений радостного ликования по поводу того, что ей удалось продать картину, или же критик опубликовал положительный отзыв. О художественном таланте Лелии отныне будут судить по тому, что она успела сделать до вчерашнего дня, за тридцать лет и один месяц своей короткой жизни. В душе Теодора закипала ярость, и вскоре он уже не мог думать ни о чем, кроме мести. Тот, кто совершил это мерзкое преступление, заплатит за это собственной жизнью. Уж он об этом позаботится, даже если в Мексике и отменена смертная казнь. Это было не обычное убийство — при помощи пули или удара ножа. Он слышал, как Лео скребет когтями, карабкаясь по побегам плюща, и вскоре кот взобрался на подоконник и сел, обвившись хвостом, глядя в комнату, пока его глаза привыкали к царившему в помещение полумраку. Теодор провел рукой по кровати, и кот тотчас бесшумно подбежал к нему, принимаясь тереться мордочкой о его пальцы, а затем растянулся у него на груди. Лео громко мурлыкал и так пристально глядел Теодора, как будто тот был картиной на стене.
Сквозь дрему Теодор думал и о Рамоне, и его снова начало одолевать сомнение, как это уже бывало во время допроса. Все-таки такая черта, как жестокость Рамону не чужда, думал Теодор. Он никак не мог забыть об этом, и был не в состоянии контролировать свою ненависть к Рамону и свой страх перед ним, ибо это тоже имело место. Взять хотя бы того длиннохвостого попугая, которого Рамон держал у себя в квартире! При одном лишь взгляде на бедную птицу сердце Теодора разрывалось от жалости. Ему хотелось броситься к клетке и освободить её, а потом открыть окно, чтобы она могла улететь но он так никогда и не решился на это. Насколько ему было известно, Рамон никогда не позволял птице даже полетать по комнате, так что несчастное создание постоянно билось о прутья, пытаясь открыть дверцу клетки. Рамон же даже не удосужился дать птице имя. По характеру Рамон больше походил на испанца, чем на индейца. Рамон обвинял его в том, что он смотрит на испанцев свысока, но Теодор никогда ни на кого не смотрел ни сверху вниз, ни снизу вверх, он просто пытался понять их, и эти люди привлекали его именно тем, что ему этого не удавалось. Рамон также поражал его своей неоднозначностью, выражавшейся в смести набожности и жестокости и некоторой странности, что появилась в его поведении после тех четырех или пяти дней побоев и издевательств, что ему довелось пережить в тюрьме города Чиуауа. Для него это было не просто ошибкой полицейских, назвавших его убийцей: в представлении Рамона те побои вписывались в концепцию наказания за все его прошлые «прегрешения», как тех, что были взвалены на него католической церковью, так и тех, что существовали лишь в его воображении. Можно сказать, что в каком-то смысле Рамон был даже рад пережить побои и унижение, хотя после случившегося его отношение к полиции стало резко враждебным, ибо инициаторами экзекуции стали именно полицейские. Теодору совсем не хотелось думать, что это Рамон убил Лелию, но, к сожалению, имеющиеся факты и характер Рамона отнюдь не исключали такой возможности.
Эта неопределенность стала причиной того, что Теодора стало клонить в сон — такое с ним иногда бывало. Иногда подобная сонливость раздражала его, особенно, когда он сосредоточенно раздумывал над чем-то, и тогда он начинал расхаживать по комнате или пил кофе, чтобы её побороть. А порой с радостью отдавался во власть сладкого послеобеденного сна, смиряясь со своей неспособностью принять хоть какое-нибудь решение. (Ради чего все-таки стоит жить: для себя или для окружающих? Есть ли обществу от него какая-нибудь польза, помимо его картин, любоваться которыми могут лишь немногие, и тех денег, что он жертвовал школам, больницам и нуждающимся семьям, вроде семьи Иносенсы, живущей в Дуранго? И поможет ли уже пришедшее к нему признание его художественного таланта стать ещё лучшим художником? Возможно, ему стоит попробовать себя в политике, даже если мексиканцы при этом поднимут его на смех? Или, может быть, все-таки стоит послушаться совета Рамона и съездить в Гуанахуато и собственными глазами увидеть хранящиеся там мумии, вместо того, чтобы отнекиваться и нести всякую чушь, типа: «Чего я там не видел?». И интересно, хуже ли жилось бы в Мексике, если бы она была протестантской, а не католической страной? Иногда случалось, что он просыпался оттого, что находил, как ему самому казалось, блистательные ответы на эти и тому подобные вопросы, но все-таки чаще всего ему этого не удавалось.)
Его разбудил стук в дверь и голос Констансии — именно то, что ему хотелось слышать меньше всего — громко сообщавшей, что уже почти четыре часа, и ей пора уходить. Теодор поблагодарил её, и его голова снова упала на подушку. Затем он внезапно вскочил с кровати, и прежде, чем туман в голове успел рассеяться, решительно подошел к телефону и набрал номер своего адвоката, Роберта Мартинеса. Теодор рассказал ему о Рамоне и попросил порекомендовать ему надежного адвоката, который смог бы ему помочь. Сеньор Мартинес заверил его, что знает такого специалиста и даже вызвался сам ему позвонить.