Алан Брэдли - Сорняк, обвивший сумку палача
Как только они скрылись из виду, я опустила Сороку на пыльную землю.
— Где Клещ? — спросила я. — Найди его.
Сорока продолжила свой длинный кошачий монолог и двинулась к голубятне.
Не приходится говорить, что я последовала за ней.
7
Голубятня представляла собой произведение искусства. По-другому не скажешь, и я совершенно не удивлюсь, если услышу, что «Национальный Трест»[30] положил на нее глаз.
Именно от этого выдающегося образчика архитектуры ферма «Голубятня» получила свое название. Это высокая круглая башня из древних кирпичей оттенка увядшей розы, но при этом среди них нет двух одинаковых. Построенная в эпоху королевы Анны, некогда она использовалась для разведения голубей к фермерскому столу. В те дни ножки маленьких голубей ломали, чтобы они оставались в гнездах и толстели (этот факт почерпнут из кухонной болтовни миссис Мюллет). Но времена изменились. Гордон Ингльби был алчным любителем голубей, и птиц, обитавших в башне в этом столетии, скорее пестовали, чем окунали в кипяток. По уикендам он отправлял их железной дорогой куда-то в отдаленные места Англии, где их отпускали, и они сразу же летели обратно на ферму «Голубятня». Здесь их встречали тиканье замысловатых механических часов, много ласки и нежных слов и изобилие зерна.
Во всяком случае, так шли дела, пока крошку Робина Ингльби не нашли повешенным за шею на виселице в лесу Джиббет. С тех пор, за исключением нескольких диких экземпляров, на ферме «Голубятня» больше не осталось голубей.
Бедняжка Робин, он был моим ровесником, и мне было трудно поверить, что кто-то настолько юный может на самом деле умереть. Тем не менее это факт.
В деревне чем больше замалчивают, тем больше слухов ходит, и я помнила тайные разговоры, захватившие в то время Бишоп-Лейси, накатывавшиеся, словно прилив на деревянный пирс.
«Говорят, малыш Робин покончил с собой». «Робина Ингльби убили его родители». «Паренька прикончили сатанисты. Помяните мои слова…»
Большинство этих предположений доносились ко мне со слов миссис Мюллет, и сейчас я думала о них, приближаясь к башне и изумленно разглядывая множество отверстий в ней.
Подобно монаху, который именовался лектором в средневековых монастырях, Даффи часто читала нам вслух за едой. Недавно нас угощали описаниями из книги Генри Сэвиджа Лэндора[31] «Через земли обетованные» — башен молчания в Персии, на вершинах которых парсы[32] хоронили своих умерших в положении сидя, подпирая палкой подбородок, чтобы сохранить вертикальное положение. Когда вороны, бранясь, собирались над телом, считалось билетом в рай, если сначала выклевывали правый глаз. Если левый — это было не настолько благоприятным.
Я не могла не думать сейчас об этом и о рассказе автора о любопытных круглых голубиных башнях Персии, в центре которых располагалась глубокая яма для сбора гуано, производство которого было единственной причиной для разведения птиц.
Может ли существовать, задумалась я, некая странная связь между башнями, птицами, смертью и разложением? Когда я на миг остановилась поразмышлять на эту тему, из башни донесся специфический звук.
Сначала я приняла его за клекотание и перекличку голубей высоко над моей головой. Или это ветер?
Звук казался слишком монотонным для того или другого, усиливаясь и затихая, словно призрачная авиационная сирена, почти на грани слышимости.
Покосившаяся деревянная дверь была приоткрыта, и я обнаружила, что легко могу пройти в пустую середину башни. Сорока потерлась о мои щиколотки и скрылась в темноте в поисках мышей.
Сильное зловоние этого места ударило меня по лицу: безошибочный химический запах голубиного помета, из которого великий Хамфри Дейви путем дистилляции выделил углекислую соль аммиака с осадком карбоната извести и поваренной соли, открытие, которое я как-то подтвердила опытом в своей химической лаборатории в Букшоу.
Высоко над моей головой бесчисленные лучи солнца, проникавшие сквозь отверстия, испещряли изогнутые стены пятнами желтого света. Как будто я вступила в дуршлаг, через который какой-то гигант процеживал бульон.
Здесь, внутри, звук шагов был еще громче — водоворот шума, усиленного закругляющимися стенами, центром которого была я. Я не смогла никого дозваться, даже если б осмелилась.
В середине помещения, насаженные на древний столб, были передвижные леса, что-то вроде библиотечной лестницы, должно быть, когда-то это приспособление использовали, чтобы подниматься под купол к птичкам.
Эта штука ужасающе застонала, когда я ступила на нее.
Я поднималась вверх дюйм за дюймом, цепляясь за жизнь, расставив руки и ноги и делая невозможно гигантские шаги с одной поперечины на другую. Я взглянула вниз только один раз, и у меня закружилась голова.
Чем выше я взбиралась, тем громче становился причитающий звук, его эхо сливалось в хор голосов, казалось, объединившийся в каком-то безумном высоком плаче.
Надо мной, слева, находилось сводчатое отверстие, выходившее в нишу, большую, чем остальные. Поднявшись на цыпочки и ухватившись за каменный выступ, я смогла подтянуться вверх до того, что мои глаза оказались на уровне пола этого грота.
Внутри, спиной ко мне, на коленях стояла женщина. Она пела. Ее тонкий голос отражался от кирпичей и кружился вокруг моей головы:
The robin's gone afloat.
The wind that rocks him to and fro
With a soft cradle-song and slow
Pleases him in the ebb ans flow.
Rocking him in a boat.[33]
Миссис Ингльби!
Перед ней на перевернутой коробке горела свеча, добавляя запах дыма к удушающей жаре маленькой каменной пещерки. Справа стояла черно-белая фотография ребенка — ее мертвого сына Робина, счастливо улыбавшегося в камеру, с гривой светлых волос, выгоревших почти добела на солнце давно минувших летних дней. Слева, на боку, словно ее вытащили на пляж, чтобы почистить от налипшей грязи, лежала игрушечная лодка.
Я задержала дыхание. Она не должна знать, что я здесь. Я медленно спущусь и…
Мои ноги задрожали. Мне особо не за что было зацепиться, и кожаные подметки плохо держались на разрушающейся деревянной перекладине. Когда я начала соскальзывать назад, миссис Ингльби снова завела свой плач, на этот раз другую песню и, странно, другим голосом: грубым, хулиганским, пиратским бульканьем:
So, though bold Robin's gone,
Yet his heart lives on,
And we drink to him with three times three.[34]
И она издала жуткий гнусавый смешок.
Я снова поднялась на цыпочки, как раз вовремя, чтобы увидеть, как она вынимает пробку из высокой прозрачной бутылки и делает быстрый резкий глоток.
С длинным вздохом, содрогнувшись, она засунула бутылку под кучу соломы и зажгла новую свечу от слабого огонька той, что уже догорала. Капая воском, она поставила ее рядом с ее использованной компаньонкой.
Теперь она затянула новую песню, на этот раз более минорную; пела медленнее, как будто это заупокойная месса, произнося каждое слово с ужасной, преувеличенной отчетливостью:
Robin-Bad-fellow, wanting such a supper,
Shall have his breakfast with a rope and butter
To which let all his fellows be invited
That with such deeds of darkness are delighted.[35]
Веревка и масло? Темные делишки?
Я вдруг осознала, что у меня волосы встали дыбом, как произошло, когда Фели провела черной эбонитовой расческой по своему кашемировому свитеру и затем поднесла ее к моему затылку. Но пока я пыталась прикинуть, как быстро сумею спуститься по деревянным лесам и убежать, женщина проговорила:
— Входи, Флавия. Входи и присоединяйся к моему маленькому реквиему.
Реквиему? — подумала я. Я действительно хочу вскарабкаться в каменную клетку к женщине, которая в лучшем случае слегка пьяна, а в худшем — маньячка с манией убийства?
Я подтянулась внутрь во мрак.
Когда мои глаза привыкли к свету свечей, я увидела, что она одета в белую хлопчатобумажную блузку с короткими пышными рукавами и по-крестьянски глубоким вырезом. С иссиня-черными волосами и яркой широкой юбкой в складку ее легко можно было принять за гадалку-цыганку.
— Робин покинул нас, — сказала она.
Эти три слова чуть не разбили мое сердце. Как остальные в Бишоп-Лейси, я всегда думала, что Грейс Ингльби живет в собственном изолированном мире, мире, где Робин все еще играет на грязном дворе, преследуя наседок от забора до забора и время от времени забегая на кухню выпросить конфету.
Но это неправда: она стояла, как и я, рядом с маленьким надгробием на церковном кладбище Святого Танкреда и читала простую надпись: «Робин Теннисон Ингльби, 1939–1945, покойся с Богом».
— Робина больше нет, — снова сказала она, и теперь это прозвучало словно стон.