Николай Псурцев - Голодные прираки
Я смеялся, а Атанов смотрел на меня в упор. И я в какое-то мгновение очень ярко и ясно ощутил, что еще несколько секунд, и он вынет свой табельный «стечкин», который я заметил у него под мышкой, и пристрелит меня к чертям собачьим, но, мать мою, удержаться я уже не мог. И тут, на мое счастье, машина, наконец, остановилась. И Атанов отвернулся от меня, такого веселого, и вышел из машины, когда машина остановилась, а она остановилась, это точно, потому что когда я посмотрел в окно, то увидел, что мы действительно уже никуда не ехали и совершенно конкретным образом уже куда-то приехали. К какому-то дому на какой-то улице. Когда я тоже вышел из машины, но не так, правда, красиво, как Атанов, не уверенно, не по-хозяйски, не по-барски, не упруго-пружинисто, не спортивно-тренированно, а неуклюже, враскоряку, подгоняемый пинками и матюками, я уже не смеялся. Желание веселиться исчезло только по одной простой причине – оттого, что я больше не видел перед собой смешной майорской косички, и, следовательно, не хотел за нее дернуть, раз я ее уже не видел, и поэтому, естественно, перестал фантазировать на тему лысого Атанова, и именно поэтому перестал смеяться. И серьезный уже и молчащий я ступил на тротуар, и, ступив, зачем-то посмотрел на небо и смотрел на него же, когда меня вели ко входу в здание. На небе я видел небо, которое было серое, но светлое, дневное (как быстро и неожиданно, внезапно настал день), но без солнца оно было и на первый взгляд мокрое было, и на второй – тоже и на третий тем более, более чем мокрое – очень мокрое. В скором времени, наверное, оно собиралось поделиться излишней мокротой с землей. Наверное, – потому что ничего нельзя знать наверняка. Небо могло поделиться, а могло ведь и не поделиться, так-то. Но пока в воздухе и на улице излишняя влага не ощущалась – совсем. Сухой ветерок дул в глаза, и сухая пыльца клубилась из-под ног. Я перестал разглядывать небо и поглядел себе под ноги. Из-под них на самом деле, как я и предполагал, неглупый, клубилась мелкая пыльца. И из-под других ног она тоже клубилась. Из-под ног атановских ребят, например. И из-под ног прохаживающихся прохожих, которые проходили по тротуару мимо меня, когда меня вели по тому же тротуару в трехэтажное желтое здание с красной доской перед входом: «Управление внутренних дел». Оп-ля.
ВОЙНА. СЕМЬ ЛЕТ НАЗАД
Он уже был у двери, когда услышал стон. За дверью стонал мужчина, а может, и женщина, тяжко, с сопротивлением; что-то мешало перемещению воздуха, выходящего из легких, из бронхов, из горла, – это могли быть и зубы, и язык, и губы, и носовые хрящики, и слюна, и банальный кляп, и залетевшая в дыхательные пути муха, и попавшая не туда, куда надо, косточка от персика, и душистый мужской член, и свежие женские трусики, да и много-много другого.
…Он был уже у двери, когда услышал стон. Звучный. Или вскрик – негромкий. Звук показался нечаянным, коротким. Звук показался. Наверное, показался. Нехов огляделся – влево голову повернул, вправо, будто мостовую собирался переходить, по которой много-много машин ездит, и назад посмотрел, назад, опасаясь, как бы кто не столкнул его под колеса, как бы… Гостиничный коридор был пуст и тих. Сумрачен. Слева в конце коридора, там, где должна быть лестница, ведущая вниз и ведущая наверх – на другие этажи, – было темно, ни перил не различить, ни ступеней, ни стен… Справа, в другом конце – покрытое густой пылью окно, серое и унылое, – хотя за стеклом желтое солнце и синее небо.
Скрипнула паркетина под ногой у Нехова. Он тотчас ступил в сторону. Хотя, наверное, этого можно было и не делать. Если за дверью никого нет, то и опасаться нечего, а если кто-то есть, так именно Нехова они и ждут, и знают что он уже идет, и знают, что он уже пришел, и знают, что он непременно войдет туда, где они его ждут. И Нехов опять наступил на поющую паркетину. Она пискнула чисто и весело. Нехов надавил сильней, скрип сделался низким, увесистым. Нехов поднял ногу – дерево проголосило надтреснуто. Нехов опять нажал на паркет, сильнее, слабее, еще, еще… Получилось что-то вроде «Чижика-Пыжика». Нехов засмеялся громко, без стеснения, чистые гладкие зубы под губами обнаружив, сунул руку под пиджак – под мышками на белой полотняной материи темные разводы, мокрые, пот, – вынул оружие. Не привычный табельный «Макаров», а шестизарядный револьвер – кольт тридцать восьмого калибра, длинный, тяжелый. Оттянул курок нарочито резко и нарочито громко. Звякнул металл, задрожал тонкой дрожью, висящую в воздухе невесомую пыль от себя отгоняя, прогудел едва слышно, бодря Нехова, черной энергией свинца и стали его заряжая. Нехов поднял руку, чтобы постучать в дверь, но передумал в ту же секунду и вместо стука толкнул дверь легонько костяшками согнутых пальцев, и дверь поддалась, дверь была не закрыта, дверь была открыта. Она мягко тронулась с места – послушная, тихая – медленно, плывуще откатилась назад, на смазанных петлях без скрипа поворачиваясь. Но Нехов был нетерпелив и, он решил поторопить ее, двинул по филенке ногой, дверь отлетела в сторону с треском и грохотом, бурно и шумно высказывая Нехову чувство признательности за его решительность и поддержку. Саданув по двери, Нехов метнулся в сторону – ожидая удара, выстрела или газового нападения, – вытянув перед собой руки со стиснутым в них слонобойным кольтом, машинально сдувая пот с верхней губы. И отчетливо слыша, как он его сдувает, отчетливо и ясно, потому что других звуков в тот момент в комнате слухом не улавливалось; дверь уже успокоилась и замерла, вытянувшись «смирно», а ничего другого и никого другого, способных производить какие-либо другие звуки, допустим, человека или, к примеру, животного, или еще кого, может быть, даже неземного существа в комнате не наблюдалось. Нехов выпрямился, немного расслабился, но оружия не опускал, водил стволом по сторонам – куда смотрел, туда и ствол направлял. Осторожно шагнул в глубь гостиничной комнаты, обогнул толстое кресло, обогнул низкий столик, коснулся бедром письменного стола, медленно пошел к окну – надо было отдернуть шторы, в комнате полумрак, по углам шевелится темнота – и едва не споткнулся об угол широкой и низкой кровати, разобранной и измятой. И хорошо, что не споткнулся, а то бы упал прямо на лежащее между кроватью и окном тело. Нехов сморщился отчаянно, когда увидел тело, и выругался затем матерно, длинно, и совсем не соблюдая стилистики, повторяясь, путая падежи и женский род с мужским, но зато от души.
Продолжая выражать свои чувства с помощью нецензурной брани, Нехов вложил гаубицеподобный револьвер в кобуру под пиджаком и присел на одно колено возле тела (второе колено на пол по какой-то причине решил пока не ставить), приложил пальцы к шее лежащего мужчины и вздрогнул, ощутив подушечками пальцев.слабые, вялые, редкие и опасно аритмичные толчки крови, и вздрогнув, тотчас перестал ругаться, незачем было сейчас материться, сейчас надо было действовать, надо было работать. Нехов встал с одного колена. Второе почему-то он все-таки так и не опустил на пол. Вставая, подумал – а почему, действительно? Потом как-нибудь надо будет разобраться в этом, потом как-нибудь, на отдыхе, где-нибудь в Сан-Тропезе, в Антибе, в Биарице, в Каннах, в Ялте, в Весьегонске, потом. Он приблизился к письменному столу, из кармана белых полотняных брюк, мятых и тоже, как и пиджак, мокрых от пота, вынул платок, накрыл платком трубку телефона, поднял ее, набрал номер.
– Капитан Нехов, – представился, – гостиница «Тахтар», номер триста шестнадцать, покушение на убийство, ранен полковник Сухомятов, раны огнестрельные, две, давай опергруппу и скорую помощь.
Пока докладывал, разглядывал себя в зеркале, висящем над столом, отметил, что щетина ему идет, и даже очень идет и решил, что будет теперь всегда ходить со щетиной, и пусть хоть одна сука запретит ему ходить со щетиной, грохнет враз из кольта-зенитки. Ухмыльнулся, не запретят, потому что знают, что ежели чего, то точно грохнет, без колебаний, знают…
Возвращаясь к лежащему Сухомятову, отдернул все-таки шторы. Солнце выбелило стекло, ярко осветило комнату, темнота из углов с ворчаньем шмыгнула за дверь. Комната оказалась скучной и безликой, в таких комнатах или трахаются, или стреляются, или убивают, подумал Нехов, потому что жить в такой комнате невозможно, невозможно, так, а Сухомятов жил, мать его, и сам ведь выбрал эту гостиницу и эту комнату. Проводил здесь все свободное время, когда не был задействован в операциях или не работал в городе, в штабе дивизии. Каждый вечер с упорством, вызывающим у сослуживцев и одобрение, и недоумение одновременно, спешил в гостиницу, в этот номер, запирался в нем и словно умирал до следующего утра. Хотя нет, не умирал, отзывался на телефонные звонки – не мог не отзываться – инструкция, – но был немногословен, отвечал односложно – «да-нет», вполголоса, без выражения, механически, будто и не он это вовсе отвечал – всегда на людях энергичный, самоуверенный, злой, – а кто-то другой, кто находился рядом или заменял его на вечер и на ночь, и на выходные – дух, Бог, машина… Он никогда не болтался с офицерами по кабакам и закрытым борделям. Он никогда не таскал к себе ни девок, ни юношей, ни старух, ни стариков, ни лошадей, ни овец, ни собак. Хотя мог бы и имел все права – все, – никто бы не осудил его – война! Чем он занимался все эти долгие часы? Что делал? Бил мух? В номере не было ни телевизора, ни приемника, ни магнитофона, ни книг, ни журналов, ни газет. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. И мухами. Нехов подошел к шкафу, обмотанными платком пальцами открыл створки. И здесь нет ни книг, ни газет, ни журналов, – два штатских костюма, китель, гимнастерка, сапоги, кобура, в дальнем углу за одеждой короткоствольный «Калашников». Обыскивая карманы одежды, Нехов подумал, что сейчас неплохо было бы выпить, и непременно виски, и непременно из бутылки, из горлышка, грамм триста разом, и именно виски, ни водки, ни коньяка, ни сливовицы, ни ракии, ни джина, ни шнапса, ни болса, ни текилы, ни вермута, ни сухого, ни портвейна, ни самогона, ни браги, ни шампанского (потому что от всего этого у него паршиво с головой наутро, сколько бы ни выпил – рюмку-две, глоток или пол), – а именно виски, этого крепкого, но очень ласкового напитка, а потом пойти к двум близняшкам, сестричкам-медичкам из полкового госпиталя, и трахать их отчаянно, с криком, и слезами, обильно заливая их теплой и густой спермой, забывшись напрочь, отъехав с этого света на час-другой, а потом тихо заснуть под их утомленные вздохи, заснуть и спать, спать и спать…