Георгий Лосьев - Рассказы народного следователя
А Галаган, блеснув золотым зубом, сказал:
– Что ж, разумно. Если договоримся, я смог бы… Впрочем, верно: забегать вперед не следует.
И золотой зуб, прикрытый тараканьими усами, и сетка мелких морщин на наглом, самодовольном лице, и высокомерие подлеца, владеющего тайной, – так все показалось Константинову омерзительным, что он уткнулся в бумаги, боясь выдать презрение. Наконец справился с собой.
– Я обязан закончить формальную часть допроса… Следовательно, вы отказываетесь давать показания?..
– Пока отказываюсь… Сторгуемся – разговоримся.
– Еще раз, Александр Степанович: да или нет?
– Ну, что вы, ей-богу! Нет!
– Конвойный! Уведи арестованного.
В час, когда председатель губчека Махль в комнате уполномоченного Константинова беседовал с Галаганом. «убитый» Афонька Селянин спал непробудным сном в дежурке…
Дежком Краюхин легонько прикоснулся к Афоньке.
– Слышь!.. Вставай…
Афонька мгновенно оказался на ногах.
– Ты по коновальской части… петришь?
– Спрашиваешь?! Любого коня выпользую, чище какого ветинара… Они, ветинары-то, только деньги берут…
– Кобчик у нас слег… Бориса Аркадьевича личный конь. Почитай всю войну прошли вместе.
– Добрый конишка?
– Знающие говорят: в старое время прасолы десять сотенных не пожалели бы…
– Поди, опоили?.. Айда!
Во дворе Афонька жадно вдохнул в себя ночную свежесть… Засмеялся.
– Ты что? – покосился дежком.
– Луна!.. Дедуня мой сказывал про это божье чудо: «Наше, мол, цыганское солнышко»… Куда идти-то?
– В конюшне собрались…
Из раскрытых дверей конюшни лился яркий свет.
– Все фонари и свободные лампы Борис Аркадьевич велел принести, – пояснил Краюхин, – светло, как днем..
Поодаль от одного из стойл, лежа на боку, мелко-мелко сучил ногами белоснежный конь. Бок коня судорожно вздымался и опускался, голова откинулась в сторону. По шее пробегала дрожь, и все же шея казалась какой-то деревянной. Черный прикушенный язык вывалился и был недвижим… Возле коня стоял Борис Аркадьевич.
– А-а, медик… – Борис Аркадьевич обернулся к Селянину. – Вот, брат, несчастье свалилось… Что с ним?
Афонька обошел вокруг коня и сказал сурово:
– Давай фонарь… Свети коню в глаза… В глаза, сказываю. Вот так. Теперича фонарь к сопаткам… Свети, свети! Так… Так… Ну, конешное дело!
Покончив с осмотром белого коня, Афонька прошел по всем остальным стойлам, заглядывая в глаза и в ноздри каждой лошади под разными углами света.
Вернулся и встал подле Бориса Аркадьевича, переминаясь с ноги на ногу.
Борис Аркадьевич спросил раздраженно:
– В чем дело?
Селянин, окинув владельца белоснежного Кобчика сурово-презрительным взглядом, помолчал… И вдруг грянул страшным словом: «Сап!»
Борис Аркадьевич крикнул:
– Краюхин! Старшего конюха – взять!
– Старшего конюха вчера еще комендант отпустил на побывку,- доложил Краюхин.
– Куда?
– В Колыванскую волость… точно – не знаю.
– К конюшне – пост! Товарищи, кто-нибудь позвоните в гарнизонную кузницу, пусть вышлют ветеринаров и санитарную команду… Ты уверен, медик?
– Сап – он как из винтовки… Ты бы велел, кому здесь делать нечего, – уходят пусть… Прилипчивый, зараза! И к человеку льнет.
– Неужели… никакой надежды?..
– Какая тут может быть надея!.. От сыпняка выхаживают… От сапа не бывало еще… Прикажи лучше Кобчика твоего и прочих сей же час – с нагана в ухи!.. Чего им мучаться?
Борис Аркадьевич остановился в дверях конюшни.
– Кобчик меня трижды от смерти уносил… Пусть не моей командой…
– Как хочете…
– Пойдем ко мне… поговорим.
В кабинет принесли чаю.
– Вот за это спасибо, товарищ начальник! Люблю китайское зелье…
После второго стакана Афонька скупо рассказал о себе, о мятеже, помянул об оставленном в Кривощекове Буране.
– Вот бы вам Бурана, товарищ начальник, взамен Кобчика… Пошлите меня: вмиг обернусь… Доверьтесь – не сбегу… Я всю правду вам… Прямо скажите: верите?
Борис Аркадьевич даже недопитый стакан отставил.
– Да как же жить, если человеку не верить?! А сам ты веришь людям?
– Ну, кому следоват… А коли всем не доверять – это будет не жизнь, а псарня…
– Совершенно верно, – согласился начСОЧ, – именно, псарня, а не человеческая жизнь.
– Все ж… с оглядкой, – многозначительно сказал Афонька. – Вот с конюшней вашей, к примеру… Ну, да вы к этому делу приставлены. Сами должны понимать…
Константинов листал толстый том агентурно-следственного дела о контрреволюционном эсеровском центре. Было много, ох, как много еще не разгаданных загадок: какая гадина таится под именем «Дяди Вани», публично извещавшего население о намеченных и исполненных убийствах коммунистов? Кто у них «работает» на железной дороге и организует хищения одежды для вновь открытых детских домов, кто организовал поджоги на электростанции, на мельнице, в Яренском затоне? Откуда солидная финансовая мощь центра, и в каких закоулках хранятся кожаные мешки с царским серебром и пачки сторублевок, до которых все еще падки крестьяне? А больше всего нужна Константинову подпольная офицерская организация, свившая гнездо в военном городке, где расквартированы колчаковские полки, сдавшиеся еще зимой и все еще не распущенные по чьей-то преступной воле… Да, кто-то сидит и в наших штабах и тщательно бережет силы для реставрации… Кто, кто?
Все это знает Галаган.
А Константинов не знает.
Сколько труда, сколько бессонных ночей ушло на то, чтобы распутать заячьи «петли», «сметки» и «двойки» в хитроумных ходах подпольщины! А тут можно одним взмахом, одним ударом: допрос Галагана на обойной бумаге, ночной сбор коммунистов города и – вся контрреволюция в чекистском мешке! Разве это не стоит жизни Галагана?
Пусть с листов допросов и сводок о прежних преступлениях Галагана просвечивают искаженные лица партизанских жен и детей, сжигаемых заживо, мертвые глаза повешенных, запоротых, расстрелянных…
Пусть даже за десятую долю совершенных преступлений Галаган трижды достоин смерти! И даже пусть Константинову вспоминается плац-пустырь Омского кадетского корпуса, где разместились тогда все контрразведки… И сам Константинов вспоминается самому Константинову.
…Руки скручены за спиной проволокой. Лицом уткнули в сарайные бревна, а сзади слышен тот же мерзкий голос, что и сейчас: самодовольный голос Галагана:
– Ну-с… Последний раз: где скрывается Оленич?
Свидетель Константинов молчит.
Выстрел гремит по плацу, отталкиваясь эхом от корпусных стен, а слева от константиновской щеки впивается в дерево пуля. Полтора сантиметра от виска..
И опять:
– Слуша-ай, ты, ба-льшевистская морда! Второй раз я не промажу.
И опять гремит наган. Пуля – в сантиметре.
Третий выстрел на плацу. Пуля отбила крохотную щепочку, щепочка – в надбровье глубокой занозой… До сих пор – след. белый шрамик. После товарищи по камере делали надрез – вытаскивали занозу…
– Ладно! Развяжите ему руки, господа! Ничего, краснокожий, я из тебя Оленича выбью!
…А теперь Константинов думает: если не удастся отстоять у товарищей жизнь Галагана, сам поеду на исполнение после коллегии… Обязательно – сам! Долг платежом красен… Но нет, не в этом суть: в том, чтобы отстоять жизнь этой гадины…
Константинову сравнялось тридцать семь. Был он человеком невысокого роста, с движениями плавными и медлительными, и ходил сутулясь и как-то странно на левый бок, будто навсегда впитав в себя команду: «Левое плечо, вперед!» У него было узкое, строгое лицо. Строгость константиновского лица портила свисавшая на лоб прядь волос, каштановых, но с преждевременной проседью, да пятна чахоточного румянца на скулах. Карие глаза Константинова умели смотреть на собеседника не мигая, так что трудно было человеку с нечистой совестью уйти от этих глаз, проникающих, казалось, в самые сокровенные тайники человеческой скверны… Даже сотрудники губчека, сами мастаки по части следовательского взора, говорили уполномоченному по политпартиям: «Ну, чего уставился? Скребешь своими шарами по душе, словно конским скребком!». Константинов отводил глаза и чуть усмехался.
Был Константинов сыном кустаря-деревообделочника из Кузнецка, но направил свои стопы от юношества не по столярной отцовской тропке, а еще мальчишкой нанялся учеником наборщика в знаменитую Томскую типографию либеральное купца Макушина – читать очень любил – и прошел за пятнадцать лет путь от наборщика до лучшего корректора, которого очень уважал за жажду знаний и самобытный ум сам господин Макушин. Хозяин добился даже приема корректора в университет вольнослушателем, но тут грянула империалистическая война…
С фронта привез Константинов в Сибирь партийный билет РКП (б) и такой особенный взгляд, будто заглянул в самые бездонные глубины падения личности, но, заглянув, не ужаснулся, не удивился, не обиделся за человека и не перепугался, а принял – философски.