Донна Леон - Смерть в «Ла Фениче»
— Я хочу, чтобы вы оставили всю другую работу и целиком сосредоточились на этом. Я посмотрел лист нарядов, — продолжал Патта, немало изумив Брунетти своей осведомленностью о самом существовании данного листа, — и передал в ваше подчинение двоих…
Только бы не Альвизе и Риверре, и я ее тогда двадцать раз подряд…
— Альвизе и Риверре. Это хорошие, серьезные работники.
В грубом переводе это означало— лояльные Патте.
— И я намерен пристально следить за вашим продвижением в этом деле. Вы меня понимаете?
— Да, синьор, — вежливо отвечал Брунетти.
— Ну, хорошо. Пока все. У меня полно работы, и вам, полагаю, есть чем заняться.
— Да, синьор, — повторил Брунетти, поднимаясь и идя к двери. Интересно, каким будет заключительный аккорд. Кажется, Патта провел последний отпуск в Лондоне?
— Удачной охоты, Брунетти! Точно, Лондон.
— Спасибо, синьор, — невозмутимо произнес он и удалился из кабинета.
Глава 7
Весь следующий час Брунетти употребил на то, чтобы прочитать колонки уголовной хроники в четырех ведущих газетах. «Газеттино», разумеется, вывалила весь материал на первую полосу, рассматривая произошедшее как урон или по крайней мере угрозу репутации города. И настаивала, что полиция должна как можно скорее найти виновного, — не столько для того, чтобы привлечь его к ответу, сколько ради того, чтобы смыть с имени Венеции позорное пятно. Читая, Врунетти задумался, почему Патта схватился именно за это издание, вместо того чтобы дождаться своей излюбленной «Л'Оссерваторе Романо», появлявшейся на газетных прилавках после десяти утра.
«Република» трактовала события в свете последних политических передряг, причем намеки были столь тонки, что понять их смог бы разве что журналист или психиатр. «Коррьере делла Сера» повернула дело так, словно бы покойный дирижер скончался в собственной постели, и посвятила целую полосу анализу его вклада в мировую музыкальную культуру, особо упирая на ту поддержку, которую он оказывал кое-кому из современных композиторов,
«Униту» он оставил на закуску. Как и следовало ожидать, здесь провозглашалось то же самое, что первым пришло в голову и ему самому— что в данном случае это возмездие, каковое— чего тоже следовало ожидать— газета путала со справедливостью. В редакционной колонке делались прозрачные намеки на все те же всем известные тайны «наверху», к чему приплетался, что тоже неудивительно, бедняга Синдона[20], умерший в тюремной камере, и задавался явно риторический вопрос, нет ли тут некой таинственной связи между этими двумя «пугающе сходными» смертями. Брунетти не находил ни пугающего, ни вообще какого бы то ни было сходства— если не считать того, что оба были немолоды и умерли от цианида.
И не в первый раз за его полицейскую карьеру Брунетти пришло в голову, что у подцензурной прессы все-таки есть свои достоинства. Вон в прошлом немцы неплохо ладили со своим руководством, установившим ее, и американцы тоже ее просят, и правительство, похоже, не очень этим огорчено.
Выкинув три остальных газеты в корзину, он вернулся к подвалу в «Коррьере». Снова внимательно перечитал его, время от времени делая заметки. Если Веллауэр не самый знаменитый в мире музыкант, то во всяком случае один из самых знаменитых. Дирижировать начал еще до войны — звезда и гордость Берлинской консерватории. Что делал в военные годы, неизвестно, — не считая того, что работал, как и прежде, в своей родной Германии. Только к пятидесятым его карьера делает крутой взлет, и маэстро входит в число признанных мировых звезд, что мчатся с одного континента на другой ради единственного концерта, а потом улетают на третий дирижировать оперой.
Но и в зените этой мишурной славы он оставался тем же взыскательным и виртуозным музыкантом, требующим точности и изысканности звучания от любого оркестра, каким бы ни руководил, и абсолютной верности авторской партитуре, на чем заработал репутацию диктатора и сложного человека— но она, разумеется, меркла перед этим всемирным признанием его абсолютной преданности искусству.
Его личной жизни в статье почти не уделялось внимания, упоминалось только, что нынешняя жена маэстро— третья, а вторая покончила с собой двадцать лет назад. Местом жительства назывались Берлин, Гштад[21], Нью-Йорк и Венеция.
Фотография на первой полосе была не первой свежести: на ней Веллауэр, снятый в профиль, беседовал с Марией Каллас в сценическом костюме — мишенью фотографа несомненно являлась именно она. Странно все-таки: такая газета— и публикует фото тридцатилетней давности.
Брунетти нагнулся и вытащил из корзины «Газеттино». В ней, как водится, поместили фотографию места гибели маэстро— скучно-симметричный фасад театра «Ла Фениче», Рядом снимочек поменьше — люди в форме что-то выносят из служебного входа. А внизу— последний по времени фотопортрет маэстро: анфас, белая фрачная манишка, серебристая копна волос разлетается вокруг тонкого, острого лица. Что-то неуловимо-славянское в разрезе глаз, странно-светлых, глядящих из-под темных густых бровей. Нос явно великоват, но глаза такие, что этого не замечаешь. Крупный рот, полные, сочные губы— чувственные, в противовес аскетическим глазам. Брунетти попытался припомнить это лицо таким, каким видел вчера — сведенное, исковерканное смертной мукой, — но не смог: газетный снимок своей живостью оттеснял воспоминание. И вглядываясь в эти светлые глаза, комиссар старался вообразить силу ненависти, способной заставить кого-то уничтожить такого человека.
Его размышления перебил один из секретарей—он принес донесение от берлинской полиции, уже переведенное на итальянский.
Прежде чем приступить к нему, Брунетти напомнил себе, что Веллауэр был живой легендой, а немцам только подавай героев, и в том, что он собирается прочесть, наверняка нашло отражение и то, и другое. А значит, истина там может оказаться в форме предположений, а кое-где и в виде фигур умолчания. Разве мало музыкантов и художников состояло в нацистской партии? Но кто об этом вспомнит теперь, столько лет спустя?
Раскрыв донесение, Брунетти стал читать итальянский текст — немецким он не владел. У полиции за Веллауэром не числилось ничего, даже нарушений правил дорожного движения. Его апартаменты в Гштаде дважды подвергались ограблению; оба раза ни задержать грабителей, ни вернуть что-либо из похищенного не удалось; оба раза потери были возмещены страховкой, несмотря на их колоссальную сумму.
Брунетти не без труда пробился еще сквозь два параграфа, дышащих истинно немецкой дотошностью, пока добрался наконец до самоубийства второй жены. Она повесилась в подвале их мюнхенского дома 30 апреля 1968 года после того, что в донесении именовалось «длительной депрессией». Предсмертной записки найдено не было. Осталось трое детей— сыновья-близнецы и дочь, тогда соответственно семи и двенадцати лет. Тело обнаружил сам Веллауэр и полгода после похорон находился в полной изоляции от всего мира.
С тех пор он не привлекал внимания полиции вплоть до своей третьей женитьбы два года тому назад— на Элизабет Балинтфи, венгерке по рождению, враче по образованию и профессии и немецкой подданной по первому браку, расторгнутому за три года до свадьбы с Веллауэром. На учете в полиции она не состояла ни в Германии, ни в Венгрии. В первом замужестве имела дочь Александру тринадцати лет.
Брунетти все искал, и искал тщетно, хоть какое-нибудь упоминание о том, что делал Веллауэр в годы войны. В донесении говорилось, например, о его первом браке в 1936 году с дочерью немецкого промышленника и о разводе после войны. Между этими двумя датами человека словно и не существовало, что, на взгляд Брунетти, весьма красноречиво говорило о том, чем этот человек занимался или, на худой конец, какие взгляды разделял. Но это были только его личные подозрения, на подтверждение которых не очень-то приходилось рассчитывать— во всяком случае, на их подтверждение в официальном донесении полиции Германии.
Короче, Веллауэр оказался чист как стеклышко. И тем не менее кто-то подсыпал цианиду ему в кофе. По опыту Брунетти знал, что люди убивают друг дружку в основном по двум причинам— из-за денег и из-за секса, причем последнее ничуть не уступает первому по своему значению и часто именуется любовью; исключений из данного правила за пятнадцать лет расследования убийств ему попалось крайне мало.
Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной— по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у portiere ничего нового, кроме того, что сам дирижер был «хмурый», его жена очень милая и приветливая, a «La Petrelli» ему совсем не нравится. Резонов portiere не приводил никаких, не считая того, что она antipatica[22]. Этого, на его взгляд, вполне достаточно.