Марк Алданов - Бред
На итальянской границе таможенный чиновник, бегло взглянув на нее и на ее чемодан, не осматривал вещей. Другой чиновник с любопытством просмотрел ее советский паспорт и показал его своему товарищу. Наташа приготовила было объяснение на немецком языке (которым владела свободно): в России не была с 1941 года, должна получить эмигрантский паспорт очень скоро, ей уже обещали. Но никакого объяснения не потребовалось. Спросили еще о деньгах, она вынула из сумки свои двадцать пять тысяч лир, сказала, что едет в Италию всего на две недели, едет просто как туристка. Чиновник с улыбкой кивнул головой. И граница прошла благополучно, ни малейшей неприятности! Ею вдруг овладела необычайная радость, то, что она называла «припадками беспричинного веселья». В последнее время, после знакомства с Шеллем, эти припадки стали довольно часты, хотя ее жизнь всегда была очень тяжела (или именно поэтому). «Ничего хуже прошлого случиться не может. Бог меня не забудет и всё мне зачтет!»
Соседи на нее поглядывали с интересом. Глаза у нее блестели всё сильнее; она это почувствовала и закрыла их, точно ей стало совестно. «Очень хороша, очень!» — подумал молодой литератор, отправлявшийся в Италию с тем, чтобы написать тысячу первую книгу об искусстве эпохи Возрождения. Он поглядывал на Наташу еще с Берлина, до того, как зажгли лампы, и не мог решить, какой у нее румянец: здоровый, нормальный или болезненный, чахоточный. И то, и другое имело свою поэтическую прелесть. Глаза он определил: «темносерого лионского бархата», — но был недоволен этим определением; упорно развивал в себе изобразительную силу. «Ресницы просто неправдоподобно длинные. Какие?.. Похожа на женщин Лоренцо Лотто», — решил он с удовлетворением, хотя сомневался, поймут ли его читатели: они, может быть, о Лоренцо Лотто и не слышали.
Точно в театре после антракта, занавес поднялся над новой, гораздо более яркой декорацией. Всё стало другое, и люди были другие. Новые пассажиры развернули свертки с едой, и Наташа, немного поколебавшись, сделала то же самое. С ней любезно заговорили, она отвечала на ломаном французском языке. Все были очень ласковы. Очень скромно одетая итальянка предложила ей апельсин; старик, по-видимому простой рабочий, спросил, не хочет ли она вина. «Ах, какие милые! И вообще люди хороши. Были, конечно, скверные, — думала она, вспомнив о подземном заводе, — но они исключение. И больше всего этого не будет. Не будет и чахотки, ведь только начало процесса в одном легком... И предложение он сделает!.. Глупое слово: «предложение», глупое, но какое милое! Не может не сделать!» В ее глазах всё бегали огоньки. «Разве он сам себя понимает? Послушаешь, уж такой пессимист и мизантроп, а на самом деле, когда он смеется, на него смотреть любо. Да на него и всегда смотрят люди, вот и на вокзале смотрели, он головой, кажется, выше всех, — думала она. — Он доволен тем, будто что-то во мне открыл! Остроумие? Зачем он так любит остроумие? И я люблю, но если не слишком много и не очень злое. Тогда, в понедельник, я ему напомнила поговорку: «Не все шутки сегодня шути, покинь на завтра». Ему не понравилось, сказал, что есть и другие поговорки: «Шутка к шутке, а вот Машка в шубке». Хочешь, Наташка, быть в шубке?» И мне не понравилось. «Наташке никакой шубки не надо». — «А Наташе? А Наташеньке?» — Это лучше, но тоже не надо». — «А по-моему, совершенно необходимо. И помни, милая: если человек ничего в жизни не боится, ничего не ждет и ни во что не верит, то он должен шутить». — «Ах, как страшно! Просто демон!..»
О начале процесса в легком ей сказал берлинский врач — к нему ее почти насильно заставил пойти Шелль. Она врачей боялась: «Хорошего они никогда не говорят, а не ходить к ним — ничего плохого и знать не будешь». Слова «начало процесса в левом легком» звучали гораздо лучше, чем страшное, противное слово «чахотка». Всё же они ее встревожили. Но Шелль, спросивший о ней врача по телефону, объявил ей, что это совершенный пустяк, и она тотчас успокоилась. Правда, позднее, тогда, в тот четверг в Грюнвальде, он сказал, что ей всё-таки хорошо было бы поехать в Италию, лучше в горы: гам и «начало процесса» тотчас исчезнет.
— Что вы говорите? Вы, может быть, думаете, что я агентка Уолл-стрит, живущая здесь инкогнито? Разве моей стипендии хватит?
— О деньгах, дорогая агентка, не беспокойтесь, я вам достану сколько угодно, — ответил он. Они тогда — до шампанского — еще были на «вы», это было в начале их знакомства. Наташа оценила деликатность: «я вам достану», — то есть он даст свои. Правда, он богат, у него большие комиссионные дела. «Что такое комиссионные дела, Евгений Карлович?» — спросила она. Ей в Шелле не нравилось вино, его вечная шутливость, да еще имя-отчество. «Немецкого в нем ничего нет, и Карлы бывают разные. Может быть, отец был Чарльз?» Она примеряла: «Женя»? Нет, совсем к нему не подходит. «Геня»? Еще гораздо хуже. По имени-отчеству теперь называть уже глупо». Старалась никак его больше не называть, а когда скороговоркой говорила «Евгений», то мучительно краснела.
На ее вопрос, тогда в Грюнвальде, он ответил неясно. Лгать в разговоре с ней, к его собственному изумлению, оказалось не очень легко, хотя и вполне возможно. На поездке в горы он больше не настаивал: врач действительно сказал ему, что ничего опасного у русской барышни пока нет.
— ...Да я и сам не очень им верю, — сказал он ей. — Прежде они посылали легочных больных в Ментону; позднее было признано, что этим они губили людей, но вид у них остался такой же горделивый. Теперь горы, Давос, а завтра, может быть, они признают, что надо отправлять на Северный полюс. Да ничего у вас и нет, не надо только простужаться.
— Ну, вот видите! — ответила, обрадовавшись, Наташа. — А в Италию мне придется съездить, но ненадолго и только на Капри. Я коплю деньги. Это мне нужно для второй диссертации.
Узнав, что она для университета в Югославии пишет диссертацию «Ленин в период отзовизма и ликвидаторства», Шелль расхохотался:
— Как, как? Повторите! «В период отзовизма и ликвидаторства»? Да ведь в Югославии терпеть не могут Москву?
— Нет, совсем не Москву, а Сталина! А Ленина они всегда почитали.
— Пусть почитают и дальше. При чем же тут Капри?
— У большевиков при Ленине была на Капри школа.
— Да что вы! Какое, верно, было полезное высшеучебное заведение!.. Капри — чудесный остров, я там бывал. Хотите, поедем туда вместе?
Она вспыхнула от радости. Именно в тот декабрьский вечер они перешли на «ты» и поцеловались. «Вы не бои... Ты не боишься? Вдруг моя болезнь заразительна?» — растерянно спросила она и подумала, что говорит глупо. Как нарочно, — в этот день! — кашляла. «Нет, нет, так я не могу, не могу», — говорила она, и выходило еще глупее. Он ничего не отвечал. Потом она стала печальна. Слишком быстрые перемены в ее настроении его пугали. Он связывал это с ее болезнью.
В Италию они отправились отдельно друг от друга. Шелль сослался на неотложные дела и обещал приехать на Капри, самое позднее, через три дня. Наташа грустно объясняла это себе тем, что он не хочет путешествовать в третьем классе: Привык верно к мягким вагонам» (хотя она покинула Россию давно, еще обозначала вагоны советскими названьями).
— ...Я себе найду какой-нибудь дешевенький пансион, а ты живи где хочешь, но не со мной. А то там люди еще могут Бог знает что о нас подумать!
Он с улыбкой согласился. Наташа и дальше, после поцелуев, отказывалась от его денег. Только в ресторанах соглашалась, чтобы платил он. Слышала, что в ресторанах всегда мужчины платят за дам, даже и за богатых.
До Неаполя Наташа почти ничего в Италии не видела, кроме вокзалов. В Риме поезда надо было ждать полтора часа, но она не решилась выйти хотя бы только на площадь. «Вдруг заблужусь, или опоздаю, или не в тот поезд попаду!»
Очень мало она увидела и в Неаполе. Пришлось потратиться на автомобиль. Объяснила как умела шоферу, что едет на Капри, что ей надо на пристань. Шофер закивал головой, по дороге что-то ей объяснял и показывал. Одно место он назвал Санта Лучиа», и тут радостно закивала головой Наташа: сама пела песенку с этим названием еще в детские годы в России и помнила, что эта песенка связана с чем-то в Неаполе. Показал шофер ей и Везувий, но он Наташу разочаровал: ни огня, ни иже дыма. Шофер сказал, что Везувий с такого-то года больше не курится, — сам был немного этим сконфужен, как все неаполитанцы.
У пристани она щедро дала ему на чай, — впрочем, не жала, сколько именно; в итальянских деньгах еще плохо разбиралась, хотя в Берлине изучала скомканные, огромного размера, ассигнации, которые купил для нее Шелль (вернула ему неё немецкими деньгами с точностью до марки). Шофер видимо остался доволен, хотел было позвать носильщика, но, когда Наташа испуганно замотала головой — лишний расход, — сам донес ее чемодан до кассы. Она взяла билет и подняла чемодан (была довольно сильна физически, несмотря на начало процесса в легком). Его тотчас, взглянув на нее с ласковой улыбкой, подхватил матрос. Наташа, немного поколебавшись, дала и ему на чай, он было отказывался, но принял. Таким образом экономии сделано не было, но Наташу радовали милые, доброжелательные человеческие отношения. «Ах, какой прекрасный народ!»