Владимир Югов - Гибель богов
— Ну, это ты, допустим, загнул, — по-дружески обнял товарища Григорьев. — Я, к примеру…
— Ага, я. Видишь, я… А Санька говорил мы. Он это мы даже объяснял. Пусть и со слов Нюшкиных. Умное-то он налету подхватывал и внедрял. Понял, внедрял!
— Так он же из армии только вернулся, — попытался сгладить шуткой Григорьев.
— А мы с тобой, значит, не были там? Ты умным себя считаешь после этого?
— Да демагогия все это! — стал нервничать Григорьев.
— Демагогия? — Ты меня тогда, Иннокентий, извини.
— Ну кто говорит, что такие вещи демагогия? — Григорьев попятился назад. — Такие вещи, конечно…
— Такие вещи складываются из дела, ты понял меня! А его дело на виду! Ты, извини меня, нагадил, а он за тобой лес вытащил.
— Не ты, а мы, — сцепил зубы Григорьев: ему начинало все это надоедать.
— Извини! Тут извини-и! Не мы, а ты! Тебе Мокрушин, скажем, говорил, что это бросовое будет дело? Говори, говорил? Говорил! Мы рубили-то в такой низине, что канал потом какой рыли? А рыл-то день и ночь Саня первым. Вот он и человек. А мы с тобой эту свинью подсунули. Демагогия?
— Ты что же думаешь? Он там надорвался? — не выдержал Иннокентий и стукнул по столу кулаком. — Да ты погляди на всю его жизнь! Его люди надрывали без нас с тобой! Твой коллектив надрывал, объединенный общими делами и общей работой! В групповых объединениях он твоих надрывался!
— Из-за нас, таких! — грохнул и Метляев. — Из-за меня, тебя на пуп пер! Ты, оказывается, тоже пронюхал, какой у него диагноз? Пронюхал?
— Заткни глотку!
— О-о! Заткни глотку! Бить будешь? Пьяного бить будешь? Сам-то ты не пил, хитрый! Сам-то ты в начальство к нам лезешь, как купец, споив быдло! А Саня: ты, говорит, Коля, что? Я подглядывал, что они разлеглись-то, а он говорит: ты, Коля, что? Бей! Бей, падла, штаны мои новые рви! Зачем они мне, если я после всего голым хожу по миру! Я прикрываюсь, а люди тычут: «О, это ведь из-за него Саня-то наш помер! Не от отравы!»
— Ты ведь сам, дешевка поганая, всем долдонил: отравили, отравили! В новых-то штанах Клавке в… въехать хотел… И свою Зиночку отправил на Большую землю. Да, знаешь, что я из тебя сделаю коклетку на закусон!
Иннокентий Григорьев попер было на Метляева, но вдруг встал громадный Мокрушин поперек комнаты:
— Не смей! Больше пальцем никого не тронешь, ежели в артели оставим!
— Значит, бунт на корабле? — Иннокентий еще храбрился.
— Баста! — Мокрушин горой насунулся над столом. — Нельзя, братцы, после Сани жить по-зверски. Невмоготу это мне, к примеру… Как хочете, братцы!
— И мне тоже, — засуетился Васька Вахнин.
— Ты бы замолк, застегнулся бы на засов. — Метляев, покачиваясь, вышел из-за стола и направился к выходу.
Испепеляюще глядел на них Иннокентий Григорьев.
14
Все на земле угомонилось. Даже птицы и те притихли. Интересно было за ними глядеть: уйма их сюда наприлетала, с самых неожиданных направлений шли они гнездиться; летели и с юга, и с севера — птица-то войдет в полосу хорошей погоды и по ней, этой полосе, поворачивает к дому, к своим гнездам… Люди в количестве девяти человек — не птицы, приползли они в эти болота на железных колесах. Хатка оказалась, естественно, не занятой, в первые же часы загула печь, так натопилось, так жарко стало, что ночью сбросили с себя одеяла, хотя на дворе было холодно, ненастно.
За окном шумел лес: кедровые сосны, березовые рощи, расправлялись травы: купальница, кровохлебка, крапива… Акишиев встал, ему не спалось. Одел болотные сапоги, накинул брезентовый с капюшоном плащ и, чтобы никого не будить, пошел к месту, где лежал неподнятый лес.
Он прошел мимо сидящих под навесиком Метляева и Васьки Вахнина. Васька весело пытался врать, как он в позапрошлом году собирался строить межмикрорайонный общественно-торговый центр, рассчитанный на 30–35 тысяч жителей, возводится он, между прочим, в Харькове на Московском проспекте, близ станции метро, где Васька когда-то жил со своей первой женой. Ребенок у него там, мальчонка Славка. Понимаешь, в душу, язви те возьми, запало такое желание — хоть одним глазом поглядеть иногда на мальчонку. Он же мой!
Почти двадцать дней он там проишачил, жена его первая уже, конечно, живет с хахалем, а Славку — такая мстительная — отправила на лето в деревню. Скучно стало Ваське, жена в батистовом платье с вышивкой, в джинсовых босоножках, а хахаль ее в бархатном пиджаке, Ваське же ребенка собственного не показывают; хотя не знал он, долго ли будет жить в этом городе, дружок на работе успокоил: хороший левак укрепляет любой брак, и когда осыпались последние листы, запил он по-черному, один на один. Почему, как? Они живут, а Славка же тоже человек. Приходит он в жизнь, ничего не может, руки у него слабые, ноги у него слабые… Ну чего ты, Метляев, смеешься? Все ведь за него решают баба, с которой я не разведен, и ее хахаль в бархатном пиджаке. Славка-то, поди, хитрил — у него чуть что — слезы, в губки лезет целоваться. Немудро жизнь построена перед ними!
— Что же ты хочешь, чтобы он с тобой по здешним болотам таскался?
— Я? Я хочу, чтобы он в суворовское пошел. Загубят они его.
Акишиев специально замедлял шаги, гасил их топот, чтобы послушать Васькин разговор. Забулдыга. Вот тебе и забулдыга! В каждом — человек сидит, — улыбнулся про себя Акишиев, углубляясь в тайгу.
Дождь все сыпал и сыпал, хотя просветлело, уже и не такая мутная неразборчивость была вокруг. Вдруг в тишине что-то хрустнуло, Акишиев оглянулся. Тьфу ты, лешая! Стояла Нюша, тоже в болотных сапогах, в плаще и косынке. Она как-то в этой сумрачности помельчала, даже ростом вроде меньше стала.
— Ты чего? — спросил он.
— А я с вами, можно?
— Сама пришла и сама спрашивает: можно! Что я место занял все — иди!
— А куда вы?
— Как куда? На рекогносцировку.
— Значит, на разведку?
— Считай и так.
Пошли молча, он вышагивал, не заботясь о ней, но Нюша не отставала ни на пядь. Чего бы ей идти? — думал Акишиев о своем деле. — Лежала бы в тепле. Завтра ведь вставать чуть свет. Но ему было хорошо, неодиноко. Пусть идет. За мужиками-то тоже так вот шли по глухомани. Ведь шли же первые здесь когда-то. Упорства у них было ой-ой-ой! И бабы шли за мужиками. Теперь, гляди, край-то полнится делами какими… Спать-то и нам некогда! У него было какое-то особо приподнятое настроение: доехали, как птицы долетели, благополучно, схода и в бой бы!
Он давно уже рвался к работе. С директором они приезжали сюда, он кое-что прикинул и наметил, и сейчас хотел еще раз убедиться, что прикидка его не высосана из пальца — болотный мужик, Акишиев знал, что в прошлый раз не ошибся. Теперь он ее, прикидку свою, подбрасывал, как циркач, и так, и этак поворачивая ее в свою сторону. Рядом шла и что-то бормотала про себя Нюша. Ему стало еще хорошее, и он спросил полушутливо:
— Ты что шепчешь-то? Молишься?
— Ага, — засмеялась она грудным смехом. — Послушайте молитву-то! Неподвижно стояли деревья и ромашки белели во мгле, и казалась мне эта деревня чем-то самым святым на земле…
— Ты еще и стишки сочиняешь, девка.
— Да вы что? Это же Рубцов! Вы что, не знаете?
— Нас в армии учили другому.
— И этому учили, неправда!
Он остановился, удивляясь ее непримиримости и серьзности.
— А ну, а ну как, скажи еще, — и когда она, краснея, вновь выпалила ему этот куплет, он согласился: — Да, ты права!
— Правда, понравилось?
— Понравилось, — искренне признался он: что-то и на самом деле защемило от простых и незамысловатых слов.
— А я еще знаю, — обрадовалась она. — Хотите прочитаю? Правда, вы уж меня не ругайте, когда собьюсь…
— Валяй, — привалился он к кедрачу, закуривая. Лопату, которую нес с собой, воткнул в землю и на нее облокотился потом, внимательно Нюшу разглядывая.
Она покрасивела, ноздри как-то разошлись, стали резко-белыми. Ты, гляди, бабочка, — ахнул он.
— Как я подолгу слушал этот шум, когда во мгле горел закатный пламень! Лицом к реке садился я на камень и все глядел, задумчив и угрюм, как мимо башен, идолов, гробниц Катунь неслась широкою лавиной и кто-то древний клинописью птиц записывал напев ее былинный…
Что-то опять сжало Сашкино сердце, к горлу подступила какая-то сладкая тревога.
— Погоди, погоди! — перебил он. — Ты что-то читаешь, мать моя, такое, о чем я теперь же, когда шел, думал! О прадедах наших думал, ты уж извини, — он засмущался, — про ваш пол думал, — уже хохотнул. — Как шли, как делали… Ужасно это хорошо, а? Как думаешь? Оставили-то нам что, а? Замечательное, дева, оставили все!
— Это так тоже и писатель сказал, — восхитилась она.
— Да-к, выходит, верно. Писатель-то думы наши и подслушивает. Сердце у него — как локатор, ловит все хорошее.
Нюша стояла и с восхищением глядела на него.