Лариса Захарова - Три сонета Шекспира
— Мне нужна ваша помощь. Вероятнее всего, человек, продавший пистолет Иванцова, — матрос с одного из двух судов, находившихся в вашем порту в ночь на 19 марта: «Сиваш» и «Красногвардеец». Поэтому мне необходимо направить в пароходства, к которым приписаны эти суда, фоторобот и описание внешности упомянутого матроса. Фоторобот привезен мной из Петрозаводска, описание внешности дал сегодня старший лейтенант Кашин, в общих чертах они совпадают, видимо, идет речь об одном и том же человеке. Далее, мне необходима ориентировка по обнаружению преступлений, связанных с изготовлением, сбытом, транспортировкой наркотических веществ и наркотического сырья, за период, предшествующий убийству Иванцова, хотя бы за месяц. И наконец, меня очень смущает просьба совхоза «Цитрусовый» не менять место постоянного поста Иванцова. Поэтому я хочу побывать в совхозе.
— Вы обедать собираетесь? — вдруг спросил Осипенко. — Пообедайте, и к трем у вас будет ориентировка. Я запрошу телекс, мне быстро сделают.
Из ориентировки МВД СССР за март текущего года выяснилось, что за неделю до убийства Иванцова в Нальчике была раскрыта группа заготовителей сырья наркотиков. Следствие продолжается, поскольку не установлен адресат, то есть переработчики сырья и местонахождение последних.
XIV
Встретившись, оба не знали, как начать разговор.
Николаев поглядывал на Любу испытующе, хоть и был рад, что она все же пришла. Ведь официальный разговор в Управлении, все эти процессуально-следственные подробности: протокольная запись, его обязательная подпись на каждой странице протокола — подразрушили иллюзии, что питали его эти недолгие, но, как ему хотелось думать, счастливые дни.
Виртанен сидела рядом с ним, потупившись. На ее высоких скулах горели алые пятна.
— Наверное, я виновата перед вами, — вдруг отрывисто проговорила она. — Видимо, служебное расследование коснется и вашей репутации.
— Чему быть, того не миновать, — со вздохом ответил Николаев. — И что бог ни делает, все к лучшему.
— Что же хорошего?.. — искренне удивилась Люба. — Разве…
— Вас тяготит невольная вина? — перебил он ее. Его участливая интонация тронула ее. Он еще и сочувствует ей! — Вы человек долга и иначе не могли поступить, не так ли?
— Я сказала Осипенко, что вы единственный, кто стремится помочь моему расследованию.
Он оторопел. Несколько секунд удивленно рассматривал ее и проговорил:
— Я уже знаю, вы — удивительная женщина. Но зачем же оправдываться?
— Завтра я уезжаю в «Цитрусовый», — сказала она, не отвечая, но не отводя взгляда от его лица. В ее глазах он увидел затаенную грусть.
— Мы не опоздаем в кино? — пробормотала она, чтобы уйти от внезапного открытия, испугавшего ее.
Потом они смотрели «Жертвоприношение» Андрея Тарковского, последний фильм режиссера. Виртанен порой не до конца понимала, как развивается сюжет, теряла суть происходящего, но чем больше видела и слышала ту экранную жизнь, тем острее становилась боль сопереживания, родившаяся в ее душе. Она тихонько смахивала слезы, поглядывала в темноте на Николаева. Он сидел напряженный, с лицом, какое бывало у Любиного деда, когда у него начинала болеть старая рана, — в тридцать пятом его ударил ножом в спину финский националист…
Они вышли из кинотеатра, крепко держась за руки, словно боялись, расцепи они пальцы, и случится нечто такое же страшное, неизбежное, как то, что они только что видели. Они не могли говорить. И только когда Люба поняла, что вот уже шестой или седьмой раз они огибают кинотеатр, она сказала:
— Но неужели Тарковский прав и, чтобы стать самим собой, нельзя обойтись без жертв? Неужели? Страшно… — Она подняла лицо к Николаеву.
— Не знаю, — глухо и горько отозвался он.
И снова они молчали. В молчании дошли до набережной, до Морского вокзала. Пересекли маленькую площадь и оказались у дверей библиотеки. Библиотека была закрыта.
Они потоптались у стеклянных дверей, опять взялись за руки и пошли переулками, уходящими от моря вверх, — так к гостинице казалось ближе.
Возле парадного подъезда старого здания, построенного тогда, когда фронтоны увешивались виноградными гроздьями и розовыми гирляндами, все скамейки оказались пусты. Николаев усадил Любу, и сам устроился так, чтобы прямо смотреть в ее лицо. Она вопросительно подняла брови. Он положил ей руку на плечо:
В тот черный день (пусть он минует нас!)
Когда увидишь все мои пороки,
Когда терпенья истощишь запас
И мне объявишь приговор жестокий,
Когда, со мной сойдясь в толпе людской,
Меня едва одаришь взглядом ясным,
И я увижу холод и покой
В твоем лице, по-прежнему прекрасном,
В тот день поможет горю моему
Сознание, что я тебя не стою,
И руки я в присяге подниму,
Все оправдав своей неправотою.
Меня оставить вправе ты, мой друг,
А у меня для счастья нет заслуг.
— Что это? Зачем это? — прошептала она. Ей вдруг стало страшно.
— Сонет Шекспира номер сорок девять, — печально ответил он и поднялся со скамьи. Взял ее руку, поцеловал, потом склонился над ней, припав губами к ее лбу, и она всем существом своим ощутила и ласку, и нежность, и преданность; ответить не смогла, боясь показаться то ли легкомысленной, то ли податливой — сама не знала.
— До встречи, моя хорошая, — шепнул он. И ушел.
Она не смотрела ему вслед. Но еще долго сидела на скамье, потрясенная, едва сдерживаясь, чтобы не броситься за ним.
XV
Прасковья Павловна Нечитайло, женщина умная и по-своему одаренная, на окружающих обычно производила тягостное впечатление человека мрачного, подозрительного, недовольного жизнью. Глядя на нее, думалось, что ей либо немало пришлось пережить, либо профессия наложила на нее отпечаток недоброжелательности к миру. И еще она была очень упрямой. Ее так и называли: «Упрямая хохлушка!» Украинская фамилия досталась ей от мужа. Чем дольше работала Прасковья Павловна в системе правоохранительных органов, тем глубже чувствовала, как с каждым годом работа становится все тяжелее, а противодействие этой работе все изощреннее. Сама по себе нелегкая задача охраны государственных интересов все больше балансирует на грани невозможности сохранения в чистоте буквы и духа закона, а сам прокурорский работник рискует подчас не только служебным положением. Через многое прошла Прасковья Павловна, через анонимки, шантаж, служебные разбирательства, подметные письма с угрозами расправы — только упрямство, считала, и спасало ее. Упрямо до конца стояла на своем, как ни изгалялись недруги, но сделать с ней ничего не смогли.
Дома почти взрослые сыновья подтрунивали над ней. Ведь даже яичницу мама солила в точном соответствии с указанием поваренной книги. И только муж любил и понимал ее. А с тех пор, как однажды, лет пятнадцать назад, она призналась ему, что потеряла веру в людей, в те идеалы, на которых воспитана, в его любви к ней появилась щемящая жалость и горестная нежность.
Муж юристом не был, он вообще был далек от гуманитарной сферы и об идеальном имел смутное представление, зароненное, однако, на необязательных для будущего инженера-строителя лекциях по диамату. Что считает своим идеалом жена, он тоже по простоте душевной особенно много не думал. Но, услышав от нее признание, стал размышлять. Сыновья спустя какое-то время заметили в отце перемену: он стал мягче, душевно подвижнее, он словно все время находился на страже, берег что-то или кого-то. И чем угрюмее становилась мать, тем светлее отец. Супруги больше не касались больной темы. Они все меньше выписывали газет, почти не смотрели телевизор, редко ходили в кино, только на индийские или бразильские фильмы.
Их детство прошло в ту пору, когда все всем было предельно ясно: кто вождь народа, кто враг народа, кому народ обязан победоносными пятилетками и победоносным разгромом фашизма. Черное — черное, белое — белое. Серых, палевых и прочих оттенков не имелось. По стране гуляли амнистированные бандиты. Вырезали кошельки, выламывали у неостывших трупов золотые коронки. Явное социальное зло требовало нетерпимой борьбы. По призыву комсомола Поля Нечитайло пошла в юридический институт. Свою будущую специальность считала нужнейшей, без которой государственность вообще немыслима, ибо соединены вместе государство и право.
А в самое последнее время она вообще не могла попять происходящее. Один раз уже начинали жить по-новому. Как поверить, что на сей раз навсегда и всерьез, если вера убита? Только с мужем и делилась нравственными муками своими. А он взахлеб о демократизации — директора избираем, по чести, по знаниям; хозрасчет вводим — заживем, ворюгам на лапу этим самым хозрасчетом и наступим! Посмотрела Прасковья Павловна на своего Владимира Гавриловича ясным взором и сказала: «Поднять за директора руку легко, поймать его за руку трудно».