Андрей Молчанов - Улыбка зверя
— А Рвач одобрит? — спросил рыжий водитель.
— Одобрит, не одобрит… Тихо замочим, без шухера. Виноват фраер со всех сторон. Из-за него Торчок и Бешеный спалились. Разве стоит этот художничек хотя бы мизинца Бешеного?
— Сука он! Он и ногтя остриженного не стоит. Надо мочить… Тормози, Рыжий…
— Не учи, Зяма. Сам знаю, где тормозить, — огрызнулся водитель, действительно огненно-рыжий, с рыжими бровями и рыжими ресницами…
Машина плавно въехала на площадку и остановилась напротив дверей ресторана “У Юры”. Пожилой седовласый швейцар немедленно распахнул дверь и, выйдя наружу, отвесил прибывшим почтительный полупоклон. Не обратив на него никакого внимания, компания ввалилась в холл.
— Мы руки сполоснем, а ты, Репа, поди разведай, кто в зале, — сказал Зяма.
Репа отправился осматривать зал.
Зяма, Паук и Рыжий уже сушили руки, когда в туалет ворвался их взволнованный товарищ.
— Дела! — сказал он, оглядываясь. — Художник здесь… С бабой. Недолго в психушке мучился.
— На ловцов и зверь, — обрадовался Паук. — Посидим, попасем его, заодно оттянемся хорошенько. А то, что с бабой, так даже лучше. Провожать пойдет. Бабу по башке, а ему перо в бок. Ревность… А остальной зал как?
— Фраера, мелочь… Там какой-то мудак старый сидит. С художником за соседним столиком…
— Ну и что нам этот старый мудак?
— Да дело не в мудаке… Телка у него классная!
— Ты что, классных телок не видал?..
— Телок-то я видел, но чтоб таких…
— Ну пойдем, посмотрим на твою телку.
Бандиты направились в ресторанный зал, откуда зазывно и страстно лилась музыка…
— Эх, Ксюша, Ксюша, — укоризненно говорил Верещагин, успевший выпить уже пару рюмок. — Красивая ты девушка, умная, а такой ведьмой оказалась. Как же так можно? Галка тебе, оказывается, записку для меня оставила, а ты скрыла…
— Витя, ты все-таки черствый стал какой-то…
— Черствый? А дети мои?.. Прихожу домой — ни детей, ни жены… Ну ладно… — Он выпил еще рюмочку и продолжил: — Ладно. Прощаю. Пусть отдохнут на море, сто лет не были и когда еще будут… Спасибо.
— Не за что, Витя… Я ведь тебя хотела за эти две недели уломать и увезти с собой. Ты же у нас слабохарактерный…
— Ничего, — сказал Верещагин. — Я насчет водки слабохарактерный, а так… Скоро засучу рукава и за работу. Хватит праздности.
— Нет, Витя. Вряд ли ты что-нибудь напишешь.
— Почему?
— Вот почему, — Ксения постучала вилкой по горлышку бутылки с водкой.
— А… Ну, ладно… Посмотрим. Саврасов пил, а “Грачей” написал, так что… Гляди, Ксюша, гляди! Да не туда, в дверь гляди! Какие рожи входят! Да-да, четверо этих… Ох, типажи, вот натура замечательная! Я с них, пожалуй, картину напишу. Большую картину, а называться она будет “Страшный суд”, вот как…
Ксения невесело усмехнулась.
— Слушай, Ксюш, — наливая себе еще одну рюмочку, сказал между делом Верещагин. — Давно хотел тебя спросить…
— Спрашивай.
— Слушай, а каково это богатой быть? Есть разница?..
— Через месяц привыкаешь. И в принципе ничего не меняется… Вернее, меняется что-то в психике, но самую малость, несоразмерно деньгам. Думаешь, мечтаешь — вот бы стать миллионером! А на самом деле человек тот же остается, что с миллионом, что без него. Ну, удобней жить, а проблем-то не меньше, если не больше. Ты вот радуешься сотне. Я радуюсь сотне тысяч. Степень радости одна и та же. Ты хочешь сотню тысяч, я хочу сотню миллионов… И степень нашего хотения совершенно идентична, и так до бесконечности…
— Умная ты баба, Ксюша. Стало быть, прав Пушкин в сказке про старуху и разбитое корыто… Я, собственно, так и думал всегда. “Ненасытимы глаза человеческие…”
— Ненасытимы глаза человеческие, — повторила задумчиво Ксения.
— Слушай, Ксюш, вон за соседним столиком человек сидит. Да-да, спиной к нам. С красавицей…
— Я знаю ее, это бывшая жена Корысного. Ну и что?
— Человек этот страшно на Прозорова похож. Недавно пили с ним… Пойти спросить, не брат ли? Близнец просто. Только тот с бородкой был… Сбрил, может…
— Не подходи, Витя. Видишь, как они разговором заняты. Наверняка, о деньгах говорят. Теперь все только о деньгах и говорят…
Прозоров специально сел спиной к Верещагину. Конечно, он сменил свою внешность, но все-таки художник мог его узнать. А Ивану Васильевичу теперь было вовсе не до посторонних пустых разговоров.
В ресторане по всем углам навешаны были колонки и в них гремела разбитная музыка, хрипловатый баритончик пел песню о какой-то братве, о море, о прощании, о Надюхе…
— Что, неужели же нет никакой надежды? — севшим голосом спросил Прозоров и тоскливо оглянулся.
Ресторан, ярко освещенный, качался и плыл в жарком мареве, все кругом гомонило на разные лады, взвизгивало, постукивало ножами и вилками по тарелкам, радостно скалилось, толпилось, а затем как-то внезапно стихло и стало крениться набок.
— Прозоров, ну что же ты? У тебя глаза влажные?.. Да быть такого не может! Не плачь, милый мой… — Ада тихо гладила его по руке сухой горячей ладонью. — Ах, да успокойся же наконец, мужик называется… Не ожидала я от тебя. Уж на что я баба, и то, как видишь… А немцы не виноваты, они все сделали, что смогли. По крайней мере, это приостановили. И вообще, вспомни как здорово мы провели там время! Налей-ка мне лучше шампанского, гулять так гулять…
Прозоров встал, крепко-крепко стиснул зубы, сдерживая рвущуюся из груди судорогу. У стойки взял бутылку шампанского, шоколадку, подумав, прихватил еще бутылку коньку, после вернулся к столу, мельком взглянув на Верещагина, который в этот момент как раз пил свою рюмку, запрокинув голову. Иван Васильевич скрутил пробку на коньячной бутылке, затем принялся откупоривать шампанское…
— А если… — начал он, но продолжить не смог, снова перехватило горло.
— Успокойся, милый Прозоров, — издалека отозвалась Ада. — Ты мне делаешь больно. Очень больно, Прозоров…
— Хорошо, хорошо, Ада, — Прозоров прокашлялся. — Сейчас, сейчас… Вот тебе шампанское. А я лучше коньяк…
— Знаешь что, Прозоров, — сказала Ада строго. — Простые люди говорят, что когда человек вырастит какое-нибудь домашнее животное, ну, овцу там, теленка, и когда приходит пора его резать, то хозяин ни в коем случае не должен жалеть это животное. Даже курицу. Чем больше он жалеет, тем больнее животному…
— К чему ты это?
— Ты знаешь, к чему… Так что не жалей…
— Хорошо, не будем больше об этом, — покорно пообещал Прозоров и немедленно обещание нарушил. — Ада, у нас тьма денег, мы снова поедем за границу… Бог с ними, с немцами этими… Может, в Японии есть какие-нибудь клиники, наверняка даже есть… Уж японцы-то… — И осекся, увидев ее внезапно испуганный взгляд, направленный поверх его головы.
— Дама танцует? — раздался за спиной развязный голосок и, обернувшись, Прозоров обнаружил у себя за спиной ухмыляющуюся гнусную рожу. Слишком знакомую ему рожу, уж он-то насмотрелся их в своей жизни. Он знал это общее выражение хамского превосходства, наглой самоуверенности, тупого презрения. Знал он и то, как моментально до неузнаваемости преображается такая рожа, как мгновенно слетает с нее эта приобретенная спесь и самодовольство, когда неожиданно сунешь ей в самый нос ствол, как начинает она блеять бараньим голосом. “Дядя, не надо…”
— Нет, молодой человек, дама, к сожалению с вами не танцует, — сказал он и снова обернулся к Аде.
— Ну, ладно, дядя, — угрозливо пообещал голосок и удалился.
— Как же так получается, Ада, — горестно сказал Прозоров. — Я столько уничтожил этой швали, но все они — мелочевка, все “шестерки”, все — расходный, как они сами выражаются, матерьял… Ну ладно, Колдунова я сдал органам, но Колдунов уже сама по себе вымирающая порода… А тут добрался, наконец-то, до корня зла, пусть не до главного корня зла, но все-таки… И ты же мне не дала это сделать! Я ведь почти перед дверью стоял у этого Урвачева, я глушитель уже навинтил, и ты меня не пустила… Я не понимаю тебя. Он твою жизнь стоптал, и не заметил даже, он жировать будет, он учить будет всех демократии и честности, он будет простодушных и доверчивых дурить, похохатывая про себя, он на телевидении будет маячить с честными глазами, подонок… И ты же его спасаешь!
— Милый Прозоров, — сказала Ада. — Что мне теперь до этого Урвачева? Пусть собирает угли на свою голову… Не он, так другой… Обещай мне лучше — не бросать меня до самой смерти. Будь не рядом, ни в коем случае не рядом… но неподалеку. Когда будешь хоронить меня, в лицо мне не заглядывай. А потом, как мы с тобой и уговаривались, ты идешь в Оптину пустынь. Ты ведь разбойник, Прозоров… Тебе туда и нужно, ведь пустынь эту основал именно разбойник. И звали его Опта… Он в конце жизни раскаялся.
— Но я-то не раскаялся…