Петр Катериничев - Любовь и доблесть
Голос раздавался сверху: в высоком потолке зияла дыра, над нею склонился небритый человечек, одетый, впрочем, чисто и опрятно, хотя и бедно. Спросил Данилова:
– Ищете что-то здесь?
– Покоя, – чуть раздраженно откликнулся Олег.
– Вот этого среди развалин искать нечего... – Человечек спустился на этаж и появился в проеме двери. Было ему на вид лет шестьдесят с преизрядным гаком.
– Хотя... Если рассуждать философски... Люди странны: боятся упустить минуты, а опаздывают на целую жизнь.
Человечек вздохнул, Данилов почувствовал свежий запах водочного перегара.
– Папироской не разодолжите? – спросил незнакомец. Данилов высыпал на ладонь горсть сигарет, протянул:
– Пожалуйста.
– Хорошего человека сразу видно. – Человечек забрал штук семь, спрятал в карман, прикурил от предложенного огня, аппетитно затянулся. – Вы не подумайте, я не бомж и не мародер... Просто я один. И общаться совсем разучился. А здесь... Здесь интереснее, чем в кино: и какие только жизни не предстают перед взором, и какие только страсти не полыхают, когда глядишь на все оставленное...
Что у вас? Солдатик?
– Да.
– Видите... И кукла. Почти как у Андерсена. Или у Окуджавы: «В огонь? Ну что ж! Иди! Идешь? И он шагнул однажды, и там сгорел он не за грош...» Что стало с тем мальчиком? Что стало с той девочкой? Что стало со всеми нами?
Человечек вынул из пиджака початую чекушку:
– Будете?
Олег покачал головой.
– А я – выпью. Мне хорошо здесь. Мне милы вещи ушедшего века и ушедшей страны. Среди них вспоминается о хорошем. – Человечек приложился к горлышку, несколько раз дернул острым кадыком. – Хотя – знаете, в чем штука? Ностальгия – это память вовсе не о прошлом, это воспоминание о том, что в нем так и не состоялось... Есть у души странное свойство: проникаться чужими видениями, мыслями, эмоциями, и вот они становятся настолько близки, что делаются частью твоего опыта и твоей жизни... «Я в старый троллейбус сажусь на ходу, последний, прощальный...» – Голос у человечка дрогнул, на глазах показались слезы. – Господи, если бы я знал тогда, сорок лет назад, когда в нетрезвом молодом беззаботстве горланил эту песню на Ленинских горах, если бы я знал, что троллейбус уйдет так скоро и уход его будет столь невозвратен... А я все продолжаю стоять на остановке и все жду, жду... Чего? Или – кого?
Вот и все разбрелись по дорогам,
И забылись дурью вчерашней,
Как осенние псы по острогам,
Доверяя любови бражной.
Вот и все побежали в осень,
А я еду – от моря к морю,
Чтоб из прошлого бросить мостик,
С непутевой жизнью повздоря,
А я еду из лета в лето,
Разрываю ненужную повесть...
Вновь листвою земля согрета,
Как под ветром озябшая совесть.
Стихотворение Петра Катериничева.
Да, молодой человек. Листва согревает землю, а кто согреет вас, когда уже не останется впереди лета, когда на порог ступит восьмой десяток и вы окажетесь в одиночестве никому не нужным и никому не важным? А мир останется молодым, он будет ликовать, но без вас, и душа ваша – а душа не старится, потому что юна и бессмертна! – возжаждет прибиться к этому празднику, но убогое тело, что было когда-то гибким и послушным, станет ей помехою и обузой...
В два глотка человечек допил водку, глянул на Данилова устало:
– Уходите отсюда, молодой человек. Здесь не место молодым людям и молодым вещам. Четыре стены и пятая, в окне, что перекрывает даже ветер... Она стоит здесь несокрушимой кладкой уже более века и смотрит на человекообразных с невозмутимой непроглядностью сфинкса... Стены переживают людей, но куда обиднее другое: людей переживают вещи. Их собственные вещи. Вас это не забавляет?
– Нет.
– И меня тоже. Хотя порой и приходит этакое бешенство, и хочется изломать вокруг все и вся! – Человечек вздохнул. – Или вы хотите вспомнить о чем-то? Что ж, подводить итоги жизни никогда не рано, но знаете что? Таким, как вы, нельзя оставаться долго в покинутых местах. Они обольстят вас, и вам не захочется возвращаться. Так кончается жизнь.
– Разве вы не живете?
– Я фантазирую. Вы слишком молоды для этого. И – сильны. Уходите. Иначе вам станет некуда идти. Или – вас гонят? Данилов бросил на человечка быстрый взгляд.
– Ну да, гонят, я не ошибся.
– Мне нужно подумать.
– Здесь невозможно думать. Только жалеть о том, что не сбылось. У меня есть для этого досуг именно потому, что его не заполнить ничем иным. А вам нужно идти. Кстати, как вы сюда забрались?
– По лестнице.
– Вот как? Она же почти развалена «реставраторами»! Смотрите не сверните шею на обратном пути.
– Пустое.
– Я надоел вам... – вздохнул человечек. – Ну Что ж... Может быть, вы и правы. В вашем возрасте воспоминания связывают настоящее с будущим, в моем – лишь тревожат душу тоской несбывшегося, но не лечат... Водка помогает справиться с памятью, когда несостоявшееся прошлое становится мучительным. – Он пристально посмотрел на Данилова, произнес:
– Ведь вас кто-то ждет.
Лицо человечка сморщилось, и он стал похож на совершенного старика. Не говоря ни слова, незнакомец церемонно поклонился Данилову, мелкими бесшумными шажками вышел из комнаты и словно пропал. Олег обеспокоенно встал, вышел на действительно чудом державшуюся на двух ржавых арматуринах лестницу, но никого не увидел. Незнакомца не было. Он и не спускался: на пяти ступеньках кряду Олег загодя рассыпал ровным слоем старую штукатурку и битое стекло на случай, если кто захочет подобраться неслышно, и миновать бесшумно эту «контрольно-следовую полосу» старик не смог бы... Пропал. А прочитанные им стихи остались.
Глава 5
«Вот и все разбрелись по дорогам...» Так о чем толковал этот странный незнакомец? О жизни? И о смерти? Странно... Счастье он даже не упоминал.
...Летний день наполнен светом. Там, за огромным ясным окном, – нарядные люди, начало мая и впереди еще все лето, и впереди – вся жизнь.
Его отец – молодой, сильный, веселый, он подбрасывал маленького Олега высоко-высоко, к самому-самому небу, а небо оставалось далеким, и Олежка смеялся беззаботно, и казалось, такой будет вся жизнь... Он слышал упругие удары духового оркестра и пошел на них, и зашагал вместе с оркестром, а позади шли нарядные люди, и они пели, когда колонна останавливалась: «Кипучая, могучая, никем не победимая, страна моя, Москва моя – ты самая любимая...»
И это была правда: нельзя победить веселых и молодых.
А родители, не найдя его во дворе; бросились искать, и отец метался вдоль колонны, и увидел его, подошел, но совсем не ругал, а только поговорил с музыкантами, а Олег продолжал улыбаться во весь рот, и ему было хорошо и от теплого воздуха, и от солнца, и от упругих ударов большого барабана, в который толстый дядя дал ему стукнуть обмотанной толстым войлоком тяжелой палкой, похожей на богатырскую палицу, и Олег тут же представил себя богатырем Добрыней, созывающим киевлян на пир к князю Владимиру Красное Солнышко... И еще он услышал за спиной женский голос:
– Этого, что ль, мальчонку искали? Он потерялся?
– Да ты что, Татьяна? Вот и отец. Да и разве такие – потерянные?
А он пошел обратно к дому, к маме, и чувствовал – его ладонь обнимает сильная и широкая ладонь отца, и от этого было спокойно и хорошо.
...Отец умирал два года. Олегу тогда исполнилось девять или десять, в свой день рождения он пошел к отцу в больницу, тот начал уже вставать после инфаркта. Больница располагалась за городом, был теплый нежаркий августовский день, пахло смолой, солнце ласкало бликами сквозь хвойные ветви, отец сидел на поляне и вырезал узоры на прутике многолезвиевым перочинным ножом. Узорчатый прутик он подарил Олежке, ножик тоже – это был настоящий клад, там были даже крохотные ножнички! Отец попросил оставить ножик ему до следующего раза, ничего, кроме как вырезать, он еще по слабости не мог, но Олег не согласился, закапризничал: он уже представил, как покажет эту редкую игрушку во дворе, как обзавидуются пацаны: такого ни у кого не было! И – постарался побыстрей уйти.
Резной прутик поломался в тот же день, ножик стащили, а вот теперь...
Теперь ему было стыдно. И будет стыдно всегда. Папа тысячу раз простил бы его, но сам Данилов себя не простил.
И было стыдно потом, когда он приехал к отцу уже в другую больницу, и там пахло какими-то мазями, тяжелым потом, нездоровьем... Он боялся этой больницы, ему было очень неуютно там и беспокойно, и он торопился: торопился домой посмотреть какой-то фильм, которого и названия-то теперь не помнил... Он так и не остался тогда с отцом, а тому ведь немного было нужно: посидеть рядом, потрепать по волосам, просто видеть...
И потом, когда отец после инсульта возвратился домой, он уже не говорил, и что-то пытался сказать, и раздражался, а Олежка психовал, уходил в спальню, тыкался лицом в подушку и плакал... Его злило тогда, что отец беспомощен, что, несмотря на эту беспомощность, он что-то требует, и на чем-то настаивает, и выключает телевизор, и отправляет спать...