Андрей Дышев - Разведрота (сборник)
Потом он с цепким любопытством стал рассматривать часы на руке молодого афганца.
– Ну че? – спросил он меня, толкая в бок и заговорщицки подмигивая. – Сделаем себе бакшиш? Часы хочешь?
Я отрицательно покачал головой. Гайдучик расстроился, в одиночку мародерничать он не решился.
– Головы вниз, суки! – заорал он, срывая злость на афганцах. – В окно не смотреть, я сказал! Вниз голову!
Он толкнул в затылок старого дехканина, заставив его прижаться к полу. А тот упрямо тянул тонкий подбородок к стеклу, косил глаз, впервые в своей жизни видя землю с высоты Аллаха, и она, сочная, умытая, светлая, как радуга, раздевалась под его восторженным взглядом…
– Лежать, сссу-у-уки-и-и!!!
Сколько бы лет ни прошло, какие бы власти ни сменились в стране, какие бы войны ни прогремели, какие бы договоры ни подписали между собой дипломаты – всегда, до последней минуты своей жизни, этот многодетный дехканин будет любить свою землю.
И ненавидеть нас.
* * *Во дворике редакции меня встретил незнакомый пожилой майор.
– Новый редактор! – шепнул мне прапорщик Володя и украдкой поднял большой палец вверх, мол, классный мужик!
Я представился майору, хотя следовало бы сначала привести себя в порядок. Новый редактор – его звали Николай Ильич – ни о чем меня не спрашивал, долго не отпускал мою руку и долго смотрел мне в глаза. Он был стар, грузен и совсем не подходил для войны. Война любила молодых, зеленых.
Олег Шанин готовился к замене. Он носился по городку, выпрашивая у знакомых продукты. Так, с миру по нитке, и набрал для своих проводов. Гуля рассчитывалась с работой. Она уезжала вместе с Шаниным. Я не знал, как они решили строить свою жизнь. Какое кому до этого дело? Это казалось незначительным, неким пустяковым пунктом в огромной, почти что бесконечной жизни. Ибо самое главное, что они уезжали отсюда туда, где не было войны.
Я тащил их тяжелые чемоданы на вертолетную стоянку, пока Олег оформлял вылет. Потом к нам подкатил военторговский фургон. Парни в лайковых плащах выгрузили у вертолета несколько раздутых сумок – тоже кого-то провожали в Союз. Они жадно, со стонами, пили голландскую лимонную водичку «Си-си» и щедро угощали нас.
Вылет задерживался. Мы долго играли жестяной баночкой в футбол. Гулька нарушала правила, толкалась, ставила подножки. А потом вдруг расплакалась, прижалась ко мне и сказала:
– Мы улетаем, а ты остаешься…
Так оно и вышло. Они улетели, а я остался.
Ночь после проводов я спал на крыше бани, предоставив свой кабинет новому шефу. Дождь плакал на меня до самого утра.
Николай Ильич два дня не трогал меня, не ставил задач и не высказывал своего сочувствия.
Работать с ним было мне в удовольствие. Он любил писать очерки, вычитывать газету и рассказывать о своей дочке, которая не поступила в институт. Иногда он договаривался до слез. Николаю Ильичу было пятьдесят.
Зачем, зачем его пригнали в Афган?!!
Тогда я еще не знал, какое из двух зол наименьшее: в восемнадцать лет познать войну или перед самым уходом на пенсию?
* * *Восьмого марта по приказу командира дивизии у входа в женский модуль был снят часовой. И снова в коридоре, наполненном кулинарными запахами, зазвучали мужские голоса.
Анестезиолог Саша Кузнецов закончил оформлять стенд, вывешенный в коридоре хирургического отделения. То были всякие железные крючочки, закорючки, полочки, шарики, пластиночки, болваночки, прикрученные проволокой к деревянному щиту. Весь этот металлолом вытащили на операциях из людей. Кузнецов жил на земле, служил в армии для того, чтобы людям не было больно. Как и Шарипов, он прикручивал своих личных врагов к позорному щиту. На всеобщее обозрение.
А потом тоже стал готовиться к замене. С новым анестезиологом, который приехал ему на смену, мы не сдружились. Полностью заменить Сашку, повторить его он не мог, а привыкать к другому не хотелось. Так я остался один на один с войной.
И снова пропагандистская колонна лживой гусеницей ползла по афганской земле. На ночь колонна останавливалась в каком-нибудь придорожном гарнизоне, где мы ужинали и завтракали, а обедали уже по-походному, на привалах. Солдаты еду получали в котелки, уминали ее в машинах или за импровизированным столом на обочине. Офицерам и медсестрам накрывали стол в фургоне ПХД. Создать сервис на достойном уровне в походно-боевых условиях было делом непростым, но предприимчивость отрядного повара Игоря Марыча удивляла даже избалованных офицеров политотдела. Белая скатерть, протертые тарелочки, вилочки слева, ложечки справа, салфетки, солонка энд специи – словом, полный набор для среднего ресторанчика. Таким сервисом не всегда могла похвастать даже наша офицерская столовая.
Обеды у Марыча были маленькими праздниками. Как-то за столом Юрка Шилов стал расхваливать сержанта:
– Кстати, он львовянин. А знаешь, где работал до армии? Официантом в «Фестивальном»!
Я вспомнил. Кажется, это был ресторан высшей наценочной категории.
– Что ж, будем считать, что мы сейчас обедаем в «Фестивальном».
Раскладывая на столе приборы, Марыч взглянул на меня и невозмутимо добавил:
– А учился я в той же школе, что и вы… Я вас помню.
Я невольно встал из-за стола. Шансы на подобную встречу практически равны нулю, не может быть мир так тесен! Но факт оставался фактом. Вздох удивления, восхищения, радости. Мы жмем друг другу руки. Мы не находим слов, но находим друг у друга знакомые черты. И понеслись воспоминания:
– Слушай, а ты Слона помнишь?
– Конечно, помню. Бухает он часто. А Новичков не с тобой учился?
– Нет, в параллельном…
– Он в ансамбле сейчас…
– А кто у вас была классная?..
В мрачном, убогом Баглане, где обстреливают чуть ли не каждую вторую колонну, за многие тысячи километров от Европы я мог говорить и слушать о своей школе, о Слоне, который бухает, о львовских улицах, на которых в мае расцветают каштаны, и не было для меня понятнее и приятнее этих разговоров. В мае Марыч должен был уволиться и вернуться туда, где мы с ним, как сейчас, были рядом.
* * *Геннадий Бочаров с удивлением писал, что «афганцы» не могут точно передать словами своих ощущений, которые возникали у них в бою, в минуты смертельной опасности. Наверное, так бывает потому, что до Афганистана ребята не сталкивались с ситуациями, которые бы один к одному передавали «вкус» войны. Они впитывали в себя мирные сравнения и образы, а такими красками войну точно не нарисуешь. И вообще, чувства, ощущения, вызванные войной, сугубо личные, почти интимные.
Десантники как-то рассказали мне о прапорщике Андрее Макаренко. Во время операции он подорвался на минном поле. Лежал без ноги, истекая кровью, и прощался с жизнью. Его смогли вынести; сделать это на минном поле – настоящий подвиг. Да вот только почти у самой «брони» еще один подрыв. Еще один удар по израненному телу. Спасло только то, что основная масса осколков пришлась на тех, кто нес Андрея. Для эвакуации раненых вызвали вертолет.
Занесли в салон раненых, пожали летчикам руки. «Вертушка» оторвалась от земли, а через пять минут полета у нее отказал двигатель…
Макаренко трижды прощался с жизнью. Всерьез и навечно. И трижды встречался с ней снова. Представляете его ощущения? Не очень?..
Полезнее было бы выяснить ощущения тех людей, чью волю исполняли тысячи таких Макаренко, Шаниных, Марычей, Шиловых, по чьему приказу войну впустили в нашу жизнь.
Война для руководства – статистика да красные стрелы на карте, которые, высунув языки от усердия, рисовали штабные клерки. Война для исполнителей – боль, жажда, понос, матюги, бинты, бинты, бинты и вечный вопрос: «Зачем?»
* * *Мы шли по узкой тропе над кишлаком Доши. Карабкался по крутому подъему следом за хромающим солдатом лейтенант Володя, который через месяц навсегда расстанется с ногами и армией. Тяжело дышал рядом артиллерист Игорь, которого не будет уже через неделю, и умрет он мучительно и страшно. Гремел ботинками светловолосый ротный Миша Порохняк, для которого предстоящий бой будет первым, но далеко не последним, и который упадет на горном перевале от сердечного приступа в двадцать четыре года. Шел в нашей «ниточке» артиллерийский корректировщик Николай, бородатый, красивоглазый, молчаливый, больше похожий на богомаза, чем на офицера. Мы шли по тропе долго, и я, как мог, экономил силы, чтобы не наступил момент, когда меня вынуждены будут тащить солдаты. Тогда обстрела не ожидал никто, и вся рота побежала под откос, прячась от пуль. Мы с Порохняком зарылись в сухое русло ручья, похожее на окоп.
Страшно было приподнять голову, и ротный, вжимаясь всем телом в песок, кричал солдатам, чтобы они прикрывали радиста, чтобы бежали вперед, к подножию сопки, куда огонь противника не мог достать. А когда рядом с нашей ямой стали разрываться мины, ротный громко сказал распространенное матерное слово, означающее крайне плохую ситуацию, и стал белым как бумага.