Андрей Воронин - Число власти
— Плохо, — огорченным тоном сказал математик Леша. — Отвратительно! Ну, и что, скажи на милость, я должен с тобой делать?
— А ничего, — дрожащим от страха голосом предложила Балалайка. — Ты бы простил меня, а? Миленький, я же не нарочно! Хороший мой, я ведь не хотела! Я же не знала, что они...
— Ты опять ничего не поняла, — нетерпеливо перебил ее Мансуров. — Ну при чем тут это — хотела, не хотела? При чем тут какое-то прощение? Я вовсе на тебя не зол, и прощать тебя мне не за что. Если кто-то и виноват в том, что сейчас вокруг меня творится, так это я сам. Я ведь не об этом тебя спрашиваю! Я спрашиваю, что мне теперь с тобой делать? Ты, конечно, скажешь, что тебя надо отпустить с миром. Имей в виду, я не против. Ты даже можешь пообещать, что никому ничего про меня не скажешь, и даже сама будешь в это верить. Но твой сутенер, этот мешок с дерьмом, наверняка уже хватился тебя и позвонил своим дружкам, так что на Ленинградке тебя ждут не дождутся. И как только ты появишься, сразу начнут задавать вопросы: где была, с кем, почему так долго... И спрашивать будут так, что тебе придется ответить. Это с одной стороны. А с другой, посмотри, в каком я положении. У меня работа стоит — дело всей моей жизни, между прочим. Работа стоит, а я прячусь, как заяц, по каким-то норам, живу с оглядкой, вздрагиваю от каждого шороха... Машину вот сменил — тоже, чтоб ты знала, целая история. Кучу времени на это дело угрохал, а теперь что же — тебя отпусти, и опять все сначала: эту продай, новую купи, в ГИБДД ее зарегистрируй, техосмотр пройди... А работать когда? А жить когда?
— А ты уезжай, — дрожащим голосом посоветовала Валька. — Уезжай подальше, миленький! Они тебя поищут-поищут да и плюнут, у них других дел навалом. А ты через полгодика вернешься и заживешь по-старому...
— Не получится, — сказал Мансуров с раздражением. — Неужели не понятно? У меня эксперимент идет полным ходом, а ты — уезжай! Ведь все же поломается, все пойдет насмарку, псу под хвост! Столько работы, столько времени! Кто мне вернет годы моей жизни — ты? А через полгода ничего не останется — ни моей нынешней работы, ни доступа к сети, ничего... Я буду никто через полгода, и начинать мне придется даже не с нуля, а с минуса. Так что выход, Валентина, мне видится только один.
Валька поняла, что переговоры подходят к концу и сражаться за свою жизнь ей все-таки придется. Балалайке это было не впервой, хотя удовольствия она от этого занятия получала меньше, чем от платного секса. Но борьба за выживание на самом примитивном уровне была такой же неотъемлемой частью работы, как и платный секс, и, собравшись с духом, Балалайка бросилась в бой.
— А ну отвали, сучонок малахольный! — на нестерпимо высокой ноте завизжала она и попыталась вцепиться Мансурову в лицо растопыренными, как когти хищной птицы, пальцами. Ногти у нее были длинные, крепкие и формой напоминали наконечники стрел. — Я тебе покажу выход, тля очкастая! Я тебя...
Она осеклась и замерла с открытым ртом, глядя на Мансурова округлившимися глазами. Потом взгляд ее опустился вниз — как раз вовремя, чтобы заметить узкое, от кончика до самой рукоятки испачканное темной кровью стальное лезвие, бесшумно и плавно скользнувшее назад, как отступающая после смертельного укуса кобра.
— Мамочка, — тонким жалобным голоском пролепетала Валька. Она прижала к ране ладонь, отняла ее и взглянула. Ладонь была полна крови. — Ой, мамочка...
Она заплакала — горько, взахлеб, совсем по-детски, жалобно всхлипывая, шмыгая носом, прижимая к животу густо испачканные кровью ладони и на разные лады зовя маму. Мансуров деловито потушил в пепельнице сигарету, отпер центральный замок, вышел из машины, обошел ее спереди, открыл правую дверцу и свободной рукой крепко взял Вальку за волосы, намотав ее роскошную русую косу на кулак.
— Ой, мама! Не надо! Мама!.. — в последний раз жалобно вскрикнула Валька-Балалайка, когда математик Леша, кряхтя от натуги, за волосы вытащил ее из машины и поволок в темноту.
* * *— Ну, как ты тут, братишка? — участливо спросил Паштет, осторожно пристраивая свое крупное, тяжелое тело на хлипком фанерном стуле.
Он зашуршал пластиковым пакетом и принялся выкладывать на тумбочку подарки — апельсины, яблоки, блок “Мальборо”, новенькую бензиновую зажигалку, какую-то колбасу, булочки, пружинный ножик с перламутровой рукояткой... Паштет свернул пакет и небрежно засунул его в тумбочку. Внутри пакета было что-то еще, и оно, это “что-то”, глухо стукнуло о фанерную полочку — тяжело стукнуло, увесисто.
Бурый покосился на тумбочку правым глазом. Левый у него был закрыт аккуратной марлевой повязкой. Собственно, вся голова Бурого была обмотана марлей, снаружи оставались только нос, правый глаз да перепачканный какой-то медицинской дрянью распухший рот. Глаз у Бурого был тоскливый, слезящийся. Он печально поморгал на тумбочку и с немым упреком уставился на Паштета.
— Твоими молитвами, — сказал Бурый. — Гад ты все-таки, Паша, — добавил он, подумав. — Нельзя же так, в натуре...
Паштет посмотрел в окно. За окном светило солнце, по тенистому зеленому двору бродили больные в трико и пижамах, мелькали белые халаты медицинского персонала и зеленые балахоны хирургов.
— Извини, браток, — сказал он. — Вот ты говоришь — нельзя, мол, так... А как можно? Не мог же я привести сюда здорового человека, дать завотделением на лапу и все ему объяснить! То есть на лапу-то я ему, понятное дело, дал, но это ж совсем другое дело! Типа для обеспечения надлежащего ухода... Тут комар носа не подточит, и с ментами, что соседний бокс пасут, у тебя проблем не будет.
— Мог хотя бы предупредить, — сердито проворчал Бурый. — А то сразу в рыло...
— Легче бы тебе стало? Жмуриться бы начал, бояться, морду воротить, уворачиваться, а то и отмахиваться... Тогда бы мне пришлось бить по-настоящему.
— А это, значит, было понарошку... Ладно, замнем для ясности. Чего мне делать-то теперь? Апельсины жрать?
— Типа того, — сказал Паштет. — Ешь ананасы, рябчиков жуй... Поправляйся, в общем.
— И долго мне тут поправляться? Я же здоров как бык, а они обмотали меня марлей с головы до ног... Блин! Сегодня утром на перевязку ходил. Как начали они эту свою марлю с меня обдирать — в натуре, Паша, вместе со шкурой. Я им базарю: “Вы чего делаете, инквизиторы? Вы зачем мне морду оторвать хотите, фашисты?” А они мне: “Не вертитесь, больной!” Сами вы, базарю, больные... А кормят!.. Гадом буду, в чеченском плену лучше.
— Жри, — сказал Паштет, кивая в сторону тумбочки. — Вон, целый гастроном. Салями финская, курево швейцарское, апельсины марокканские, яблоки алма-атинские...
— Яблоки, блин, — с тоской повторил Бурый. — А чем их жрать? Ты, Паша, мне два зуба расшатал и пломбу выбил, а теперь — яблоки... Лучше бы пузырь вискаря притаранил.
— Сделаешь дело — будет тебе вискарь, — пообещал Паштет. — Хоть целая ванна. А пока придется потерпеть. Ты мне трезвый нужен. На тебя, братан, вся надежда. С этого фраера в соседней камере... эээ... то есть в соседнем боксе, глаз не спускай. С ментами подружись, с медичками, но не пропусти момент, когда он очухается. Нельзя, чтобы он мусорам про математика рассказал, понял? Если не сумеешь его расспросить, лучше пришей от греха подальше.
Бурый с кряхтением наклонился, открыл тумбочку и заглянул в лежавший на полке пакет. Внутри пакета тускло поблескивала вороненая сталь.
— С глушителем, — уточнил Паштет.
— Сам вижу, — проворчал Бурый. — Ни хрена себе задачка!
— Это на крайний случай, — сказал Паштет. — Например, если мент будет сильно мешать.
Бурый снова закряхтел.
— Паша, — сказал он осторожно, — ты же сам меня учил, что мочить ментов — занятие нездоровое. А теперь что же?..
Паштет досадливо поморщился.
— Я же говорю, это на крайний случай. На самый крайний!
Бурый горестно вздохнул.
— О-хо-хо... Подставляешь ты меня, Паша. В натуре, подставляешь. Сдаешь, блин, как стеклотару. Какой еще крайний случай? Возле бокса днем и ночью сидит мент, и войти туда можно только через его труп. Только! Спустить курок — не проблема, но мне же потом придется до конца жизни по разным норам хорониться!
— Норы тоже всякие бывают, — сказал Паштет. — Вилла где-нибудь в Греции или во Флориде тебя устроит? Имей в виду, после того, как расколем математика, тебе будет все равно, что покупать — виллу или пачку сигарет.
Бурый покачал забинтованной головой.
— Ты извини, Паша, — сказал он. — Спорить я с тобой не буду, но все-таки... Уж очень ты уверен. Прешь напролом, как танк, а куда — сам не знаешь. А вдруг это все-таки сказка? А то, о чем мы сейчас говорим, это, Паша, уже конкретное мочилово. Бойня это, понял? Только начни, и обратной дороги уже не будет. Некрасиво получится, Паша, если мы с тобой сейчас наломаем дров, а потом окажется, что дело яйца выеденного не стоило.
Некоторое время Паштет молчал, опустив голову и разглядывая свои тяжелые кулаки. Молчание это было очень тягостным для Бурого, поскольку кончиться оно могло чем угодно: от отмены последнего распоряжения Паштета до очередного нокаутирующего удара включительно. Резать правду-матку легко и приятно, когда это ничем тебе не угрожает; в данном же случае угроза была, и притом нешуточная. Но и промолчать Бурый не мог: похоже, Паштет совсем сбесился, закусил удила и очертя голову несется навстречу пожизненному сроку. Сам несется и Бурого за собой тащит, баран. Вот как тут промолчишь?