Вячеслав Денисов - Горят как розы былые раны
Голландец склонил голову.
– Я не видел ничего более прекрасного, – позабыв о боли, вдохновенно заговорил капитан, и Голландцу показалось, что ничего убедительнее он еще не слышал. – Они открывают глаза. Я всю жизнь был связан с живописью, всю жизнь… Неудачная кража, и все рухнуло… Четырнадцать лет строгого режима – ты представляешь, что это такое, козел? Вот твоя жизнь идет своим чередом. Семья, достаток, хороший приработок от посредничества… И вдруг – одна-единственная ошибка! – Капитан привстал на локте. – И эти твари в черных пижамах объявляют тебе – четырнадцать лет!..
– Четырнадцать лет? – глупо улыбнувшись, переспросил Голландец, шаря глазами по полу.
– Но случился этот пожар, и мне удалось подменить документы. Я вышел через три месяца, а вместо меня на зоновский погост отправился другой. Деньги делают свое дело, художник.
– Так вот оно что? А потом ты поменял фамилию, имя, устроился с безупречной репутацией в органы и женился на собственной вдове?
Заманский поднял голову.
– Так вот как далеко ты зашел в своих поисках… – Он оскалился и повел плечами. – Как же я сожалею, что не прикончил тебя сегодня. Но почему-то решил, что ты просто лох… Кто ты такой, художник?
– Я Голландец.
– Голландец… А где ты работаешь, Голландец?
– В Комитете.
– В каком Комитете?
– Долго объяснять. Так что тебе дали «Ирисы»?
Некоторое время капитан лежал, не шелохнувшись, а потом солнечно улыбнулся. И Голландец поразился, насколько эта улыбка была искренней.
– «Ирисы»… Эта картина – ключ. Код, который нужно прочитать, чтобы очиститься… Сколько лет рядом со мной жило это чудовище?.. И вдруг я увидел эти ноги… – Капитан захохотал и резко прервался. – Как я не замечал их раньше?.. Эти маленькие, серые копытца… Сколько же лет это морочило мне голову и вело мимо настоящей, человеческой жизни?..
– Мимо той, где ты возил жирным подонкам крошечных девочек?
– Ты и это знаешь? Кто же ты такой?.. Впрочем, это неважно… Главное, что я увидел их. И свет пролился на меня…
Голландец поднялся на ноги, схватил Заманского за шиворот и поволок в угол.
– Я одного понять не могу, – пронзительно глядя в глаза капитана, заговорил он. – Почему на меня… Почему на меня она не действует? Почему я не превращаюсь в безумца? На тебя пролился свет, так скажи!
Голландец швырнул капитана, как мешок, и стал ходить по подвалу, поглядывая на Заманского, как сытый лев на плененную антилопу.
– Человек, написавший «Ирисы», был светлее всех живущих на этой планете, вместе взятых… Вся жизнь его была подчинена абсурдным, не содержащим и толики здравого смысла противоречиям… Он не проповедовал, хотя учился на священника. Расстался с настоящей любовью, чтобы остаться с той, которую обреченно презирал. Курил взахлеб, зная, что укорачивает жизнь, в которую радость еще не заходила… – Голландец снова схватил за шиворот капитана и оторвал его плечи от пола. – Пил много! Но никогда не набирался до беспамятства, хотя его действительность предлагала дюжину оправданий для этого порока!
Капитан снова полетел на пол.
– Когда в городе лютовала эпидемия гриппа, он, вместо того чтобы заболеть, к чему был готов, остался здоровехоньким! Но когда эпидемия сошла на нет, он заболел! Гонореей, к чему не был готов совершенно!.. Поскольку доверял женщине, чья душа была соткана из лжи и коварства. Его проклинали, хотя он никому не причинил зла. Его поступки и дела вызывали у окружавших его людей безудержный смех, хотя господь отказал ему в чувстве юмора при рождении… Питаясь с помойки и не зарабатывая за свой труд ни копейки, он еще в этой жизни должен был стать миллионером! Но незадолго до этого застрелился.
Голландец стал ходить вокруг Заманского, с лица которого не сходила зловещая улыбка.
– А еще он любил плющ, – продолжил Голландец тихо и жестко. – На могилу-то ему плющ и посадили. Жизнь окружавших Ван Гога людей была подчинена строгой логике и здравому смыслу!.. Его полотна лечат от неврастении и депрессии! И только это лишает всех разума! Так скажи, почему эта картина вас всех ведет в сумасшедшие дома, а меня не трогает?!
Глядя на него, капитан тихо рассмеялся. И посмотрел взглядом долгим и цепким.
Голландцу это не понравилось.
– Так зачем ты прислал ко мне двоих головорезов? Забрать картину, а меня прикончить?
– Послушай, художник, или кто ты там еще… – вполне спокойно заговорил капитан. – Я признался тебе в связи с Лебедевым. В том, что отрубил пальцы жене, в побеге из зоны и похищении детей. В сожалении, что не убил тебя этой ночью! Так неужели бы я умолчал о том, что подсылал к тебе убийц? Я и кровь идентифицировал – зачем, по-твоему, а? Если бы это были мои люди, разве я сомневался бы в том, кто их прибил? А мне нужно было понять, не охотится ли еще кто за Ван Гогом… Ну! Шевели мозгами!
Система размышлений выглядела безупречно. «Если не он, тогда кто направил в мой дом этих двоих?..» Голландец обвел задумчивым взглядом помещение.
– Думал, наверное, как картину у меня выудить, а я тут – бац! – нате. Что хочешь, то и думай, правда? Ты о чем подумал?
Капитан застонал и подтянул перебитую ногу. Отвечать он или не мог, или не хотел. Как бы то ни было, в обоих случаях он выглядел глупо.
– Хочешь посмотреть на «Ирисы» в последний раз?
Он вскинул голову, и глаза мерзавца ожили.
– Да. Сейчас.
Убедившись, что капитан не в силах убежать, Голландец поднялся из подвала, осмотрелся, пересек двор стройки и заглянул в машину.
Картины в ней не было.
Он вынул из кармана чупа-чупс, развернул, сунул в рот и спустился в подвал.
– Ничего не выйдет. Картины нет.
– Как нет? – опешил капитан. – А где она?
– Кажется, ее сперли, – вынув изо рта леденец, он облизал его и снова сунул в рот. А потом в руке его щелкнула пружина, и Заманский увидел черное, острое лезвие ножа.
– Я жалею только об одном, – четко выговаривал Заманский, когда капитан заходил ему за спину. – Что не открылись глаза мои раньше… И это существо с копытцами, которые оно так ловко прятало за брюками и в сапожках, что выводок этот, сатаной помеченный, я не извел раньше… Но ты должен доделать за меня работу, ты слышишь?
– Слышу, – ответил Голландец, беря его за подбородок. – Обычно я не исполняю казни. Но ты встал на моей дороге. Так что все очень лично, капитан. Очень лично. Не обижайся. Просто я сильнее. Вот и все.
И коротким сильным движением, словно отрезая на груди краюху от каравая, он со свистящим звуком перерезал капитану горло.
На улице он вынул палочку изо рта и выбросил. Постоял минуту, опершись на крышу «Форда». А потом сел за руль и поехал домой.
«В салоне лежал рюкзак, в рюкзаке – бумажник. В бумажнике не меньше тысячи долларов. Но пропала картина, лежащая на полу и завернутая в газету месячной давности. – Проехав пару километров, он пожевал губами. – А в бардачке ноутбук за полторы тысячи баксов. И два билета на спектакль Виктюка. Но взяли завернутую в газету месячной давности картину».
Арль, 1889 год…В это свое последнее в Арле утро он как обычно встал, умылся, посмотрел на себя в зеркало и убедился, что жив. Поискал дома еду, силясь вспомнить, а была ли она вчера вечером, не нашел и стал собираться. Когда снаряжение было готово, он вышел из дома и, несколько раз всосав в себя дым из трубки, коротко свистнул.
Из-за угла тотчас показалась серая собака. С той поры, как он впервые с ней познакомился, тварь не оставляла его ни на минуту. Стоило ему ступить с крыльца дома на мостовую и направиться по дороге, как тут же раздавалось за спиной тяжелое дыхание. Он привык к твари. Он даже перестал называть ее тварью. Теперь он звал ее Собака. И чтобы окончательно унизить ее, он уже третий день выходил, раскуривал трубку и презрительным свистом подзывал ее к себе.
По дороге они разговаривали. Впрочем, было бы правильнее сказать, что говорил Винсент. Собака слушала. Часто, заинтересованная рассказами о дружбе с Тео, о его предстоящей свадьбе и неудачах Винсента с продажами, Собака догоняла Винсента, и тогда они шли рядом.
– Я написал уже, наверное, полтысячи картин, – говорил Винсент, поворачивая на ходу голову к своей невольной спутнице. – Тебе, конечно, трудно понять мое разочарование, поскольку ты не пишешь. Но ты пойми: человек не должен питаться из мусорных ящиков и жить за счет брата всю жизнь. Или ты имеешь что-то возразить?
Собака шла и молчала. Лишь изредка трясла башкой, отгоняя назойливую муху.
– Чтобы выпить чашку хорошего кофе, кофе, который не пахнет каштанами по причине скверности своей, я вынужден заплатить один франк. Обед у мадам Жину стоит три. – Винсент шел и показывал Собаке свои расчеты на пальцах. – Но это все ерунда, если учесть, что хозяину дома я вынужден каждый месяц выкладывать тридцать пять! А краски? Холст?.. Боже мой, иногда краски и холст присылает мне Тео, но это едва ли половина того, что мне нужно, чтобы не спать при похожем на светлячка огоньке лампы… Я не стою и франка, и это меня, признаюсь, угнетает… Ты понимаешь, о чем я говорю?