Анатолий Афанасьев - Московский душегуб
– Это мое личное дело, – сказал Иван.
– Конечно, конечно, – Алеша откинул голову, закрыл глаза, отдыхая, о чем-то задумался.
– Эх, Ванечка, грубишь напрасно. Норов прячь в рукаве, как нож. Это тоже наука.
Иван молчал.
– Мать сказала, ты на работу устроился. Куда, если не секрет?
– Это тоже мое личное дело.
– Не совсем Вань, вот тут не совсем. В говно вляпаешься, вытаскивать мне придется.
– Да с чего вы взяли?! – вспылил Иван, аж побледнев, – Почему именно вам придется вытаскивать? Кто вы мне такой?
– Твой отец был мне братом.
– И все у вас было общее, – добавил Иван. – И нары, и женщина.
Алеша озадаченно почесал щеку.
– Ладно, мимо проехали… У меня есть к тебе предложение, но даже не знаю, говорить ли. Чего-то ты сегодня вертишься.
– Не нуждаюсь ни в каких предложениях.
– Учиться поедешь в Англию?
– Чего?!
– Приглядели мы с Настей солидный частный колледж. С полным пансионом. Все расходы на мне.
– Кто такая Настя?
– Жена моя. Святая женщина.
Наконец-то Иван улучил минутку для маленького торжества;
– Не хочу.
– Почему? Получишь настоящее образование.
– Если и буду кому-то чем-то обязан в жизни, то только не вам.
Алеша притушил сигарету в пепельнице. Он не был огорчен, но на юношу смотрел с сожалением:
– Пора взрослеть, Вань. Занятия с октября, подумай. Посоветуйся с матерью, с Филиппом. Кстати, насчет матери. Мы ее с твоим отцом не делили, мы ее любили оба. Чувствуешь разницу?
Иван сидел красный, точно в бане. Минута торжества минула никем не замеченной. Алеша пошел на кухню попрощаться с женщинами. Он везде был в своем праве и на своем месте. Везунчик, которого природа наделила даром повелевать. Иван ему не завидовал. Каждому свое, сказано мудрецом. Он не хотел карабкаться вверх по чужим головам, как по ступенькам. Для настоящей свободы человеку ничего не нужно, кроме присутствия духа.
Когда Алеша ушел, пообещав: "Проголодаюсь, позвоню!", Нину окончательно скрючило от смеха, и пришлось отпаивать ее валерьянкой.
– Он не для тебя, – утешил ее Иван. – Не думай о нем.
– Я понимаю. Он как древний витязь, – сказала она напыщенно.
Ночью она опять пришла к нему, одинокая и покорная, и Ванечка потерял свою невинность.
Глава 13
Знаменитый журналист центральной газеты Ника Поливодов немало покуролесил в своей сорокалетней жизни, а теперь потихоньку собирал материал для сенсационного, разоблачительного материала на тему "Мафия и власть". Он часто ходил по лезвию ножа. В Абхазии снайпер прострелил ему левую руку повыше локтя, и там же он подцепил чудовищный триппер от шалавной репортерши-француженки Мариам. И это всего за одну командировку, а сколько их было. Для любимой профессии Ника себя не берег, лез всегда в самое пекло, и звезда его в период перестройки воссияла высоко.
Это было чудесное время, полное страсти, напора, надежд. Все было ясно прицельному взору журналиста.
Бей, круши, вали вчерашних идолов, и чем хлеще слово, тем ближе победа. Года два все ходили как пьяные, в веселом бреду разрушения, с ощущением причастности к высокой истории, которая творилась на их глазах и делалась отчасти их руками. Популярность журналистов заслуженно сравнялась с известностью кинозвезд и ведущих политиков. Вечером репортер засыпал никем, а утром, после выхода удачной статьи, просыпался знаменитым. Так было и с Никой. Он спроворил интервью с белобрысой путаной из "Метрополя", путаны, как и наркоманы, были тогда еще под запретом, и редактор рискнул, – и какая же бомба разорвалась в Москве! Ровно через месяц в газету позвонили со Старой площади, и Ника Поливодов был приглашен на приватную беседу к одному из самых значительных лиц в государстве, главному идеологу страны с незапамятных времен. Ника по застойной привычке попрощался на всякий случай с друзьями и с родней и пошел. Значительное лицо, обликом напоминавшее образованного чукчу, встретило его так, словно Ника был его родным сыном, когда-то потерянным, а ныне счастливо обретенным. Государственный муж, облеченный колоссальной властью, поил его коньяком в своем огромном кабинете и самолично нарезал на блюдце лимон. Он не учил ничтожного писаку уму-разуму, как это бывало раньше, а советовался с ним по важным мировым проблемам, почти как с ровней. Впрочем, была в этой задушевной домашней беседе одна досадная особенность, залетевшая из прежних времен: хотя влиятельное лицо и советовалось, и спрашивало у польщенного Ники его мнение, но само же и отвечало на свои вопросы. Еле-еле удалось журналисту вставить две-три незначительные реплики, но какое это имело значение. Великий идеолог высказывал такие мысли, от которых сердце Ники взмывало к небесам.
К примеру, идеолог признался, что придушить окончательно монстра системы, сокрушить империю зла без помощи четвертой властюювозможно; а дальше из его слов выходило, что под четвертой властью он подразумевал как бы именно Нику Поливодова, ну, и еще с пяток человек, подобных ему, таких же отчаянных, талантливых, бескомпромиссных, молодых, беззаветно преданных идеям демократии и общечеловеческим ценностям…
Три, четыре, пять, шесть лет подряд Ника Поливодов сотоварищи в разных газетах и журналах, на радио и телевидении рубили наотмашь по системе, не оставляя от нее камня на камне, не щадя живота своего, дробя святыни в пыль; но постепенно некоторые из центровых нападающих притомились от непосильной работы и отбыли на заслуженный отдых в Америку и Европу. От краснопузого чудища остались рожки да ножки, у него были отбиты бока и выколоты зенки, но все же у Ники, да и не только у него, все чаще возникало подлое ощущение, что все они – и победители, и побежденные, и те, кто успел слинять, и те, кто заторчал в "этой стране", – очутились у разбитого корыта, хотя прямого повода горевать вроде бы и не было. Меченого провидца, малость свихнувшегося от бесконечных речей, спихнул с престола его более солидный и расторопный собрат по партии, который привел за собой кучу молодняка из разных коммунячьих конюшен.
Ветер августа поддувал им в спину. Бесшабашные экономические недоросли повели дело так рьяно, что буквально за год-два от позавчера еще зажиточной страны осталась кучка пепла. Зато всех своих единомышленников они объявили средним классом, а наиболее близких корешей назначили миллионерами. Повсюду воцарилась реформа, народ ликовал в безмолвии, кое-где попискивал полуголодный обыватель, но общая картина была праздничная. Коммерческие банки, акционерные компании, брокерские конторы, частные лавочки, прилавки, заваленные импортным барахлом и гнилыми продуктами, счастливые лица москвичей, повсеместно спекулирующих разной мелочевкой, конкурсы "мисс Мытищи", круизы по Средиземному морю, сказочная реклама на экране – то есть все, как у них, все, как у нормальных людей. Казалось бы, начинай жить и радоваться, но радоваться стало опасно. На каком-то этапе что-то сломалось в реформе: то ли у молодых заполошных рыночников не хватило азарта, то ли верховный владыка запил горькую, и это, скорее всего, полупьяный, придурковатый народ в этой стране был не готов к истинным капиталистическим благодеяниям, а как был, так и остался "совком", но произошла загадочная и печальная вещь: вместо милого, дружелюбного капиталиста с лицом Борового, раздающего направо и налево пряники обездоленным, изо всех углов, из подворотен и с трибун, из нарядных офисов и из управленческих штабов оскалилось вдруг на обомлевшего гражданина циничное, сытое азиатское рыло бандита. Политический концлагерь, в котором долгие десятилетия обживались несчастные россияне и даже обустроились с некоторым удобством, в одночасье обернулся зловещей уголовной зоной, где каждому предстояло заново приноравливаться к свирепым причудам паханов. Социальная рокировка произошла так стремительно, что многие, даже самые отпетые рыночники, успевшие настругать капиталы и пригреться возле монаршей печки, не успели за ней уследить. И с грохотом повылетали из насиженных гнезд. Те же, кто уцелел, мигом облачились в бронежилеты и наняли для личной охраны половину бывшей Советской Армии. Пальба началась беспорядочная, и если поначалу в основном добивали старорежимных зануд, то постепенно пули посыпались и на головы чистосердечных заступников демократии, преданных сподвижников международного валютного фонда.
Так и сошлось, что многие прогрессивные журналисты, вчерашние властители дум, а с ними и Ника Поливодов, вдруг оказались не у дел. Так называемая непримиримая оппозиция была загнана чуть ли не в районы вечной мерзлоты, разрушать больше было нечего, на бескрайних просторах тут и там едва дымились головешки проклятого коммунячьего режима, а тявкнуть громко на новых, изолгавшихся и проворовавшихся власть предержателей уже не хватало ни мужества, ни сил, да вдобавок с таким же успехом можно было тявкать на собственное отражение в зеркале. Точно пораженная внезапным мозговым недугом, демократическая пресса вдруг заговорила осевшим, простуженным голосом, путая слова и мысли. Кто-то по инерции чехвостил озверевших гекачепистов, приписывая им какие-то уж вовсе противоестественные замыслы, кто-то занялся физиологическими изысканиями, кто-то вещал о скором восшествии на престол отрока Григория, и прочее и прочее в том же духе, но широкая читающая публика заметно охладела к политическим темам, и газетные тиражи опасно пошли на убыль, рискуя повторить судьбу толстых литературных журналов, которые так и не сумели вовремя остановиться в своем заунывном интеллектуальном гробокопательстве. Немного оздоровила общественную атмосферу пущенная в оборот угроза "русского фашизма", подкрепленная замелькавшими на экранах каменноликими юношами с руническими нарукавными знаками и со свастикой, но ненадолго и далеко не повсеместно, а пожалуй, только в Москве и Санкт-Петербурге. Да и тут средний читатель больше интересовался простыми, натуральными вещами: схлопочет ли он, добропорядочный обыватель, случайную пулю где-нибудь на троллейбусной остановке, или ему удастся потихоньку, спокойно околеть от хронического недоедания.