Михаил Серегин - Последняя охота
В тот день Наташа возвращалась с работы – местного филиала радио «Европа плюс», где она работала ведущей. Она стояла на остановке и ждала троллейбус, который, как нарочно, задерживался. Наташа стояла и думала, что еще немного и она окончательно задрогнет на этом ветру, задувающем под старенькую дубленку, купленную еще на втором курсе. И что дубленку надо менять, а еще забрать у соседки нутриевый полушубок, который отдала той на хранение еще покойная бабка. Да еще дома, кажется, нечего жрать, кроме пары-тройки анемично сморщившихся клубней картошки да супа быстрого приготовления.
После получаса тряски в консервной банке на колесах, забитой до отказа возвращающимся с работы народом, Наташа вывалилась из троллейбуса, пройдя по ногам граждан пассажиров, едва не порвав дубленку и получив в спину хлесткое:
– Куда прешь, шалава?
«Шалава» сделала несколько шагов по промерзшей земле, споткнулась, едва не упала и не сломала каблук, а потом зацокала в сторону своего дома, в котором не горело ни огонька: видимо, снова пожаловало веерное отключение электричества.
Наташа машинально огляделась по сторонам: прямо за ней светилось огнями пятнадцатиэтажное белое здание гостиницы «Варшава», похожее на подсвеченный изнутри гигантский айсберг. Гостиница была одной из самых дорогих в городе, и уж, конечно, никто не стал бы портить отношения с владельцем гостиницы, знаменитым предпринимателем и членом городского законодательного собрания Гориным, который, по упорно всплывавшей в различных СМИ или просто в виде досужих сплетен информации, в соответствующих кругах был известен как вор в законе Багор.
Наташа вздохнула и уж было шагнула по направлению к дому, как вдруг раздался звон рассаженного стекла, а потом что-то глухо ухнуло в сугроб, наметенный к фундаменту гостиницы.
Наташа обернулась. Из внушительного сугроба в четырех метрах от нее торчали человеческие ноги. Причем характерно – босые. Особенно примечательным это обстоятельство казалось на фоне того, что на улице было минус двадцать.
Ноги подрыгались, Наташа, замерев, смотрела, что же будет дальше. В голову закралась обжигающая мысль, что, быть может, эти ноги бьются в предсмертных конвульсиях, как и все тело. Девушка подхватилась бежать, но навернулась-таки и сломала каблук, который чинить было не на что. Тут из сугроба помалу выпростал свое длинное мускулистое тело молодой мужчина лет тридцати, находящийся в последнем градусе алкогольной лихорадки. Он был в одних шортах и, по-видимому, только что выпал из окна гостиницы.
– Э… п-пардон, – выдавил он, увидев круглые глаза Наташи. – Вы извините меня, м-мадам, что я не по эт… это… не по этикету одет. Просто мы с Афоней си-вод-ни приехали из Варшавы навестить… вот. Попали, как говорится, как кур в ощип: из одной Варшавы в другую… «Варшаву».
– Вы выпали из окна? – осмелев, спросила Наташа.
– Совершенно верно подмечено – выпал.
– И… не ушиблись?
– Ни в коем случае! А выпал… это возмутительно досадное недоразумение, но меня извиняет то, что мы с Афоней решили повторить бессмертный подвиг Пьера Безухова и российских гусар… Вы, конечно, читали «Войну и покуй»?
– По… что, простите?
– А, пся крев! Я, конечно, хотел сказать – «Война и мир». Просто опять перешел на польский… Этот язык привязчивый, шипит, кусается, аки аспид.
Человек вылез из сугроба полностью, и Наташа получила возможность рассмотреть его повнимательнее.
Мужчина был красив особой чеканной красотой, к тому же сложен как античный бог, а на выпуклой пластине грудного мускула виднелась цветная татуировка в виде замысловато выписанного китайского дракона.
– Вла-а-а-ад!! – громыхнул сверху чей-то бас. – Ты чего там? Поднимайси-и-и!..
– Да погоди ты! – махнул рукой Влад.
– Ты проиграл пари… иди, у нас тут еще два литра ос-тало-ся!
– Да погоди ты! Я тут беседую, не видишь?!
Конечно, «беседовать» – это не самый подходящий глагол, дабы охарактеризовать общение между раздетым мужиком, по пьянке вывалившимся из окна гостиничного номера, и усталой, отходящей от испуга девушкой, досадно сломавшей каблук. Но тем не менее фраза Влада позабавила Наташу, и она рассмеялась:
– Как? Беседуем? Вы, верно, писатель-юморист? Михаил Задорнов? Владимир Винокур?
– Насчет Винокура не скажу, хотя к вину неравнодушен, а что Владимир – верно. Это мое имя. А вас, конечно, зовут Наташа?
– Да. А почему вы так подумали?
– А просто я вспоминал «Войну и мир «и подумал, на кого же вывалился бы в окно Пьер, если бы он неудачно распил из горлышка бутыль шампанского, когда стоял на подоконнике? Ну, конечно, на Наташу Ростову!
Наташа рассмеялась.
– Вла-а-ад!! – заунывно позвали сверху.
– Ложись спать, алкоголик! – ответил Свиридов, зябко передергивая плечами. – Ух-х… холодно!
– Да уж, конечно… двадцать градусов все-таки, – заметила Наташа. – Знаете, Владимир, так и заболеть недолго, у вас же в номере стекло выбито… Лучше зайдите ко мне, я вас чаем напою, – неожиданно для себя самой продолжила она.
Владимир посмотрел на нее сбоку, склонив голову и почти коснувшись щекой плеча; в такой позе он почему-то напомнил Наташе ее попугая Гошу, улетевшего в форточку полгода назад, и она улыбнулась, вполне понимая, что делает какую-то невероятную глупость.
Откуда-то сверху звучала бодрячковая попсовая песенка: «Да-авайте выпьем, Наташа, сухо-вва вина… за то, чтоб жить стало краше-е… ведь жизнь одна!..»
– Согласен. Сухого вина не обещаю, а вот водочки для сугреву пропустить можно, – кивнул Владимир.
Наташа водку не пила, но, посмотрев на Влада, почему-то не стала говорить об этом и невольно поежилась:
– Ну что же вы стоите? Холод собачий. Я даже в дубленке замерзла!
* * *
В квартире Свиридов махом налил себе водки из брошенной ему Фокиным из разбитого окна гостиничного номера бутылки «Кристалла» и выпил одним глотком; потом обратился к Наташе, смотревшей на него с каким-то детским удивлением:
– Это самое… Наташка, а дай-ка мне какой-нибудь халатик, а то этот мой топлесс тебя, верно, доконал. Да и нижние конечности тоже.
Наташа засмеялась и выделила гостю старый вязаный бабкин халат, который был безразмерным и с равным успехом налезал как на тощее старушечье тельце, так и на мускулистые плечи свалившегося на Наташу с неба человека.
Свиридов погарцевал в «обновке» перед зеркалом, вызвав хохот Наташи, ввалился на кухню и начал выкладывать из полиэтиленового пакета, брошенного ему Фокиным вместе с уже упоминавшейся водкой «Кристалл», разнокалиберную снедь: колбасу «Золотая салями», две упаковки сосисок, кетчуп «Chilli», ветчину, несколько кружков плавленого сыра, копченый трупик курицы, пару тепличных огурцов, яблок и персиков, похожих на игрушки из детского отдела универмага.
– Вот, – сказал он, – закусим, что ли. У тебя микроволновка есть?
– Зачем? – встревоженно спросила Наташа.
– Ну… курицу, стало быть, разогреть.
– Нет микроволновки.
– Плохо, – констатировал Свиридов. – Ну ничего, будет. Все будет. А пока хоть на сковородке подогреем. Надо было этому болвану Фокину сказать, чтобы он курицу с сосисками в номере разогрел, а то ни хрена не делает, только водяру жабает… гм.
– Какой Фокин?
– А тот здоровяга, который нам сбросил все это. – Свиридов показал на продукты и притулившуюся на краю стола водку. – Мой друг и соратник, как говорится в некрологах. Афоня Фокин.
– А у меня бабушка по отцу – Светлана Афанасьевна Фокина в девичестве была, – сказала Наташа. – Забавно.
– Может, и родственники даже, – без особого энтузиазма сказал Влад. – Ну что, за знакомство?
Наташа не пила водки. Но за такое знакомство ей стоило выпить, потому что, как показало недалекое будущее, это знакомство перевернуло ее жизнь с ног на голову – так, как недавно торчал в сугробе этот, белозубо улыбающийся красавец.
И она выпила.
А потом было сумасшествие. Свиридов то ли был пьян, то ли что-то стронулось в его голове при падении в сугроб из окна третьего этажа. Он поднял на Наташу свои темно-серые глаза, то вспыхивающие, то тускнеющие, и говорил ей страшные, непонятные, пленительные и властно завораживающие слова. Если бы она знала его, Свиридова, жизнь, то бежала бы от него без оглядки, но так – так она слушала его задыхающийся чуть надтреснутый голос…
Он не видит никакого света в конце тоннеля и читал, что, когда человек умирает, его душа летит по некоему тоннелю, в конце которого разрастается зарево. Он то смеялся, то едва не плакал, то играл тревогу и смерть, а то рассказывал смешные байки из жизни, от которых в груди Наташи кувыркался непреодолимый смех. Допив бутылку, он побледнел до полотняного задушенно-синеватого оттенка и почему-то предлагал ей уехать подальше от этой страшной, дымящейся ужасом и ненавистью земли куда-нибудь в Барселону, к египетским пирамидам или в Венецию, в древнюю Спарту или к черту на кулички, но только прочь отсюда. Свиридов давно не помнил за собой таких жутких, ломающих самую его сущность порывов, которые заставляли кровь клокотать в жилах, а сердце сжиматься и сдавленно биться, как накрытая ладонью пичуга. Он уже не понимал, что говорит, но все-таки говорил, что фортуна наконец дала ему шанс, что наконец-то он может выпрыгнуть из истлевших мертвых бинтов своей холодной бесчувственной плоти и стать настоящим человеком, способным любить и смеяться, ненавидеть и восхищаться. А не играть любовь и смех. Ненависть и восхищение.