Александр Грог - Время своих войн-1
А потом вернулось детство, его заперли в тот же сарай, сквозь бревна которого мир представлялся таинственным и жутким. Он вытянул руку, и она утонула в темноте. А вместе с ней стал проваливаться и Петька. В углу ворочалась тишина, которую он не слышал, ему хотелось закричать от ужаса, покрывшись гусиной кожей, он часто задышал, и слюна сквозь щербатые зубы стала липнуть к стене...
А на утро пришел черед Иегудиила. Филат горбился над умывальником, фыркая как кот. "Так это ты называл мои прокламации мертвечиной?" Иегудиил растерялся: "Буквы, как телега, что положить, то и несут..." Он прятался за слова, но жить ему оставалось пол абзаца...
Привели свидетелей, и Филат поднял на них глаза с красной паутиной. "Он, он, - запричитал юродивый, окончательно съевший свои губы, и вытянул мизинец, - говорил: слово живо, пока летит..." Филат побагровел и, смывая пятна, плеснул воды, которая вернулась в раковину красной. "Эх, Расея... - зажмурился он. - На твою долю выпало столько боли, что рай должен стать русскоязычным..."
"И ад тоже..." - хмыкнул кто-то внутри.
И его глаза сверкнули безумием. Он резко взмахнул пятерней и схватил скакавшего по воздуху комара. "Чем звенит?" - зажав в кулаке, поднес его к уху Иегудиила. Тот смутился. "Кровью... - отвернувшись к окну, прошептал Филат. - Жизнь не знает иной отгадки, а смерть молчит..."
И сделал жест, которым отправлял в райские сады...
Иегудиил хотел сказать проповедь, но выдавил из себя лишь: "Мы пришли из света и уйдем в свет, а на земле нас испытывают в любви..." Филат вздохнул. "Твои слова, как бараний тулуп, - греют, но мешают рукам... Как же тогда убивать?" Он пристально посмотрел на Иегудиила. "А помиловать не могу... У вечности нет щек - ни правой, ни левой..."
Покатую крышу долбил дождь. Слушая его дробь, они молчали об одном и том же, и, как и всем людям перед смертью, им казалось, что они не повзрослели...
Петька дрожал, как осиновый лист, и эту дрожь принес на лесопилку. Вокруг грудились деревенские, радовавшиеся, что еще поживут, что их срок оплатили чужие смерти, и от этого их глаза делались, как у кроликов, а лица - страшнее их самих. Петька проклинал белый свет, который встретил его, как сироту, а провожал, как бродягу. "Вот и все, - думал он, и перед ним промелькнула вся его жизнь, которая, уткнувшись в дощатый забор, остановилась у ворот лесопилки. "Из пустоты в пустоту..." - кричал ветер; "из немоты в немоту", - стучал дождь; а из ночи глядели мутные глаза Филата...
И Петьке передалось их безразличие, его больше не колотил озноб. "Каждый привязан к своему времени, - смирился он, - а мое - вышло..." Пахло опилками, и он равнодушно смотрел на валившиеся крестом доски, которые все прибывали и прибывали...
"Ошибаешься, - донесся сквозь шум голос Иегудиила, - скоро мы опять будем собирать яблоки, только в них не будет косточек..." Случается, и сломанные часы показывают правильное время, бывает, и устами заблудших глаголет истина, а за одну мысль прощается семь смертных грехов. Петька уже покрылся занозами, как дикобраз... "А вдруг, - корчась от боли, подумал он, - вдруг он прав..."
И тут, у стены смерти, его мир распахнулся, как окно...
* * *
- Каждый из нас уже жил на этом свете, - втолковывает свою мысль Лешка-Замполит разбитному малому, что играется длинным тонким ножом, пропуская его между пальцев. - И был ты в какой-то из жизней своих не гвардии разведчик ВДВ, не диверсант, и уж не гроза африканского буша и других теплых мест, а вор-щипач. По сути, делам и мыслям - мелкий карманник, неведающий какого он рода и не желающий знать, что от семени его будет.
- А в рыло? - спрашивает Петька-Казак.
И все, кто присутствует, понимают - что даст. Обязательно, если только его напарник не расфасует мысль таким "панталоном", что не стыдно будет и на себя примерить.
Двадцать лет достаточный срок, чтобы притерлось и то, что не притирается, чтобы разучиться обижаться всерьез на сказанное. Слово - шелуха, дело - все. Первые дни выговаривались за весь год. Работа предполагала высокую культуру молчания, и только здесь - среди своих - можно было высказаться обо всем, заодно приглядываясь друг к другу - кто как изменился. В иной год пяти минут достаточно понять, что прежний, а случалось, замечали тени. Не расспрашивали - захочет сам все скажет. А не расскажет, так ему с тем и жить. Но все реже кто-то светился свежим шрамом на теле и душе - грубом свидетельстве, что где-то "облажался".
Если "истина в вине", сколько же правды содержится в водке? Языки развязывались. Лишь раз в год позволяли себе такое - "выпустить пар". Слишком многое держали в себе, теперь требовалось "стравить" излишки, иначе (как частенько говорит "Шестой") только одно - "мочить"! Не хмелели, больше делали вид. Сказать в подпитии разрешалось многое; это трезвому - только свои трезвые, выверенные мысли, да чуждые неуклюжие словеса... Сейчас слово шло легко. Пили только один день, когда встречались. Поминали тех, кто достоин и... говорили всякое. Это после, даже не завтра предстояло тяжелое - входить в форму. Недели две измота, прежде чем почувствуешь, что "сыгрались", что тело обгоняет мысль. Потом столько же на закрепление и отработку всякого тактического "новья".
Чем крупнее подразделение, тем сложнее с ним, труднее удержать в общей "теме", направить точно, заразить "идеей". Еще и текучка... Именно от нее потери, от несыгранности все - тел, душ, характеров, мыслей. Уж на что, казалось, небольшая группа в семь человек, но и ту приходится дробить на три части - звенья. Боевой костяк - тройка и две пары "дозорных" - как бы руки - левая и правая. В самих звеньях притерты до того, что с полумысли друг дружку понимают, потому в большей степени приходилось отрабатывать взаимодействие двоек и центра, чтобы были как один организм.
Работать вместе - отдыхать врассыпную. Работать врассыпную, "отдыхать" вместе. Стол накрыли в пределе, что прирублен к бане.
Баню стопили рано, еще не обедали. Когда парились и мылись, никогда не пили спиртного, ни пива себе не позволяли, ни лишнего куска - утяжелит, не в удовольствие. Баня тогда правильная, когда тело потом само несет по тропинке к избе, к столу, где ждет рюмка водки, когда ноги земли не ощущают, не давит в них, и, кажется, оттолкнешься чуть сильнее - сразу не опустишься на свою тропку, не попадешь, оттянет ветерком в ласковую холодящую зелень.
Хорошо после бани - настоящей русской бани "по-черному" - минут двадцать вздремнуть, положив веник под голову, пока хозяйка возится, наводит последнюю красоту на стол. Еще хорошо посидеть на скамье под окнами - душевно помолчать. Все умные и неумные разговоры уже за столом.
Хорошо, когда баня топится едва ли не с утра, нет перед ней тяжкой работы и срочных дел - можно подойти ко всему обстоятельно, как должно. Как водилось испокон веков...
Однако по заведенной собственной традиции стол накрыли не в избе, а прямо в бане - ее широком пределе, и нет хозяйки - одни мужики...
Бане уже пятнадцать, но повидала всякого, в том числе и того, о чем следовало бы стыдливо умолчать. Внимательный прохожий... (редкость для здешних мест - чтобы прохожий, да еще и внимательный) определил бы, что баню недавно перекладывали, белели два венца - новые подрубы, и грядками висел на стенах еще не подрезанный свежий мох. Еще заметил бы место, где она стояла раньше - густо заросшее крапивой, со старой обвалившейся закоптевшей каменкой. Подойдя ближе, можно было понять, почему хозяин, крепкую, и, в общем-то надежную баню, решил переложить - отнести с этого места. Тяжелая, непривычно крупная для этих мест баня, стала утопать. Два венца вошли в черную жирную землю, а камни, наверняка стоящие под углами, даже и не угадывались. Нижние венцы набрали сырости, но, как ни странно, лишь то бревно, что ближе к каменке, обтрухлявело по боку. Хозяин обкопал старые венцы, зачем-то натащил жердей - не берись, затеял в этом месте соорудить теплицу. Не слишком умно, - решил бы человек, чей корень от земли, - тут с одной крапивой война будет бесконечной - любит крапива потревоженные человеком места...
Теперь баня стоит, хотя и ближе к воде, почти вплотную, но надежно, как бы "плавает". Нижний несущий венец покоится на плотно поставленных друг к другу автомобильных покрышках, числом не менее полусотни, каждая с вырезанным нутром и засыпанным внутрь песком. Второй крылец с "запуском" и крышей козырьком, плавно, без щелей, переходит в крепкие кладки, покоящиеся на вбитых в дно реки струганных столбах - получается так, что, как бы, зависает над водой. В эту сторону врублена внушительная широкая дверь, в проеме можно запросто разойтись вдвоем и затаскивать в предел лодку. Сразу же отсюда еще одна дверина, уже в саму баню, где едва ли не треть занимает новая каменка. Плоские валуны, стоящие торчком на песочной присыпке определяют жерло.