Андрей Воронин - Утраченная реликвия...
– Твою мать, – с тоской произнес Валерий Бондарев и, понимая, что уже слишком поздно, все-таки вынул из кобуры пистолет и поставил на боевой взвод.
Так он и двинулся к открытой двери кабинета – с пистолетом в одной руке, мобильным телефоном в другой и с холодной тяжестью на сердце.
* * *Лев Григорьевич Жуковицкий явился в лавку к самому открытию, пребывая в весьма дурном расположении духа. Дурные предчувствия одолевали его уже третий день подряд, в голову лезли какие-то нелепые мысли, и он уже был не рад, что связался с Байрачным. Что он будет иметь с этого дела, кроме нервотрепки? Пару статей в прессе, которые никто не прочтет, коротенький репортаж в выпуске телевизионных новостей, о котором все забудут раньше, чем он закончится, да, быть может, благодарственный молебен – пшик, чепуха, сотрясение воздуха в мире, где ценятся только деньги. Коллеги сочтут его выжившим из ума стариком, под занавес решившим разок стать в благородную позу, церковники скажут спасибо, а потом начнут приставать со своими душеспасительными речами… Витенька Ремизов его теперь ненавидит и будет пакостить ему при первом же удобном случае, а Байрачный… Что Байрачный? Он даже ни разу не позвонил, как будто Лев Григорьевич его чем-то обидел.
Собственно, Байрачный был нужен Льву Григорьевичу, как прострел в пояснице. Никакого удовольствия от общения с этим заживо гниющим полутрупом антиквар Жуковицкий не испытал; более того, после той памятной встречи у него осталось ощущение, что он таки подцепил в наполненной болью и запахом лекарств квартире Байрачного парочку голодных бацилл и что бациллы эти уже активно взялись за работу. Это была, конечно, ерунда, но эта ерунда упорно преследовала Льва Григорьевича днем и ночью. Правда, к воскресенью это наваждение уже немного рассосалось, чему поспособствовал коньяк, – и Лев Григорьевич взял себя в руки настолько, что перестал опасаться подхватить несуществующую раковую бациллу через телефонную трубку. В конце концов, созвониться с Байрачным было необходимо, хотя бы для того, чтобы поставить его в известность о предпринятых шагах. Льву Григорьевичу случалось нарушать свои обещания, и притом не раз, – бизнес есть бизнес, и кто не хитрит, тот не выживает, – но слово, данное умирающему правнуку есаула Байрачного, антиквар Жуковицкий намеревался сдержать и сразу же предпринял конкретные шаги в этом направлении. Где-то в начале недели он ждал экспертов из Троице-Сергиевой лавры, которые должны были дать окончательное заключение по поводу иконы. Это была новость, которой следовало непременно поделиться с Байрачным, и, преодолев остатки внутреннего сопротивления, Лев Григорьевич все-таки набрал записанный в телефонной книжке номер.
И – ничего. Длинные гудки все тянулись и тянулись в трубке, и после десятого или одиннадцатого гудка Жуковицкий прервал связь. Он ненавидел хамов, которые способны названивать человеку по полчаса. Раз никто не отвечает, значит, либо никого нет дома (что в случае с Байрачным начисто исключалось), либо с тобой не хотят разговаривать. К тому же Байрачный мог спать после укола, или плохо себя чувствовать, или… Или что угодно.
В конце концов, так ли уж он был необходим, этот звонок? Лев Григорьевич дал слово, и он это слово сдержал – целиком, до последней буковки. Стоило ли этим хвастаться перед больным человеком, которому самое время думать о душе? Пожалуй, не стоило.
Все это было так, но после звонка, на который никто не ответил, в голову Льву Григорьевичу внезапно пришел один вопрос: а откуда, собственно, Витенька Ремизов узнал, что икона покинула квартиру Байрачного?
Ведь он звонил Льву Григорьевичу, пребывая в полной уверенности, что Любомльская чудотворная находится у него…
«Странно, – подумал тогда Лев Григорьевич. – Странная получается штука: Ремизов позвонил буквально через два часа после встречи с Байрачным, а вот сам Байрачный вдруг перестал отвечать на звонки…»
Тут ему вспомнились слова Ремизова о паранойе, свойственной умирающим, и он подумал, что мальчишка прав. Паранойя – вещь заразная, и если он, Лев Григорьевич Жуковицкий, и подцепил что-нибудь в квартире Байрачного, то вот именно паранойю, а никакой не рак.
А виновата во всем, конечно же, икона. Чудотворная она там или нет – этого Лев Григорьевич не знал и знать, по большому счету, не хотел. Однако по роду своей деятельности он всю жизнь имел дело с вещами – красивыми старыми вещами, каждая из которых имела собственную биографию, – и знал, что некоторые предметы и впрямь бывают наделены чем-то наподобие собственной воли. Одни приносят удачу, другие – несчастье, и притом приносят реально, а не в воображении их владельца.
Так и эта икона: ей, похоже, действительно не терпелось вернуться на свое место, она устала ждать и теперь гнула свою линию.
Словом, утром в понедельник Лев Григорьевич явился на работу в растрепанных чувствах и прямо с порога затеял свару с охранниками. Зря затеял, поскольку охранники ни в чем перед ним не провинились, и он это превосходно понимал, но ему нужно было хоть как-то разрядиться. Вот он и разрядился, хотя и понимал, что делает это напрасно и ведет себя как типичный представитель так называемого московского бомонда – то есть как набитый деньгами выскочка, в грош не ставящий окружающих на том лишь основании, что этих самых денег у них меньше, чем у него.
Закрывшись у себя в кабинете, Лев Григорьевич, чтобы успокоиться, долго листал каталог последнего лондонского аукциона, почти ничего перед собой не видя и не понимая, что, собственно, читает. Мысли его продолжали вертеться вокруг иконы, которая сейчас лежала в шаге от него, за толстой бронированной дверцей сейфа. И, казалось бы, что о ней думать? Церковь поставлена в известность, эксперты в рясах прибудут не сегодня – завтра. Воля умирающего исполнена, так чего, спрашивается, еще? Это дело можно считать благополучно завершенным, пора заняться другими – менее хлопотными, зато более прибыльными и, следовательно, приятными.
Однако икона все не отпускала, и, чтобы окончательно успокоиться и выбросить ее из головы, Лев Григорьевич открыл сейф, вынул оттуда икону и еще раз внимательно ее осмотрел. Делал он это с ухваткой бывалого профессионала, стараясь не встречаться глазами со взглядом нарисованных глаз Богородицы. Стараться-то он старался, да только выходило это у него очень относительно, и все время, что Жуковицкий рассматривал икону, его не оставляло ощущение, что икона не менее внимательно и пытливо рассматривает его, как бы пытаясь понять, что это еще за иудей, откуда он взялся и что у него, иудея, на уме. Мысленно проклиная давно умершего богомаза, который явно перестарался, создавая живой образ непорочной девы, Лев Григорьевич убрал икону обратно в сейф и решительно взялся за трубку телефона. Накручивая на старомодном диске номер справочной, он гадал, за каким дьяволом ему это нужно, и не придумал ничего лучшего, как свалить все на икону: несомненно, это она, чудотворная, подвигла его на очередные малоприятные хлопоты, связанные с получением информации о состоянии здоровья Петра Алексеевича Байрачного.
Это действительно оказалось хлопотно, а результат…
Что ж, результат был предсказуем. Именно такого результата Лев Григорьевич и ожидал – правда, не так скоро. Он-то думал, что Байрачный проживет еще хотя бы месяц. Ну пусть не месяц, неделю, но и этого хватило бы, чтобы бедняга умер со спокойной душой и чистой совестью, убедившись, что его предсмертная воля исполнена.
И потом, Байрачный ведь собирался умереть от рака, не так ли? Собирался от рака, а помер от банального удушья – задохнулся, уткнувшись лицом в подушку, как грудной младенец… Ну не странно ли? И произошло это, если верить медикам, едва ли не сразу же после ухода Льва Григорьевича.
«Ничего странного, – мысленно прикрикнул на себя Жуковицкий. – Сразу же после меня он ждал медсестру с морфием. Получил дозу и заснул. Заснул крепко, потому что намаялся, устал, ослаб… В таком состоянии немудрено задушить себя подушкой, и даже у подозрительных медиков такая смерть не вызвала никаких вопросов. Умер – и слава богу. По крайней мере, перестал человек мучиться…»
Правда, медики не знали про икону. И про Витюшу Ремизова они не знали тоже – про Витюшу, который позвонил Льву Григорьевичу в то время, когда Байрачного уже не было в живых.
Лев Григорьевич поймал себя на том, что снова держит в руках раскрытый на середине каталог и даже листает страницы, как будто и впрямь читает. Это было бы смешно, когда бы не было так… Да нет, не грустно – страшно.
"Нет, – подумал он, – это какая-то чепуха, дурацкое совпадение. Как я могу заочно обвинять человека в убийстве, ровным счетом ничего не зная об обстоятельствах дела? Конечно, Ремизов – прохвост, но убийство…
Не мог он отважиться на убийство, не из того теста слеплен. Однако… Если посчитать время, получается очень неприятная картина. Сразу после моего ухода к Байрачному явилась сестра с уколом, а после укола он, по идее, должен был уснуть сном невинного младенца. Он и уснул, судя по всему. Уснул и не проснулся, и в этом не было бы ничего удивительного, если бы не этот странный, ни с чем не сообразный звонок Ремизова – обвинения, угрозы, чуть ли не истерика. Как он мог узнать, что икона у меня, если Байрачный к тому времени уже умер? Зашел в гости, увидел открытую дверь? Вряд ли…