Елена Крюкова - Аргентинское танго
— Так, хорошо, — сказала она сухими губами. — А еще?
— Еще вы должны будете в скором времени знать и различать типы кораблей и подводных лодок. Знать, чем опасна та или иная конструкция лодки или корабля. Та или иная модель пушки. Ракеты. Истребителя. Вас будут посвящать в новейшие разработки оружия, ведущиеся в крупных странах мира. Мир втягивается в новый виток насилия, и надо уметь противостоять насилию. Обезвреживать его.
— Насилием?..
Ее язык опередил ее. Старый генерал, откинув голову, как огромный старый кондор, прищурясь, сверху вниз, как со скалы, поглядел на нее острыми камешками глаз.
— Вопрос по существу. Разумеется, насилием. Вы правы. Ничем другим его не остановишь. С ворами надо говорить на воровском жаргоне, тогда они тебя поймут. Со смертью — на языке смерти.
— Почему… не любви?..
Он медленно повернул к ней все лицо. Теперь круглая, чуть расплющенная, с резьбой морщин, загорелая тарелка его лица находилась напротив ее лица, ее широко открытых под вуалью глаз.
— А вы что, монахиня, что задаете мне такие вопросы? Вас же прислал ко мне Беер?
— Я танцовщица.
— Танцовщица… Хм!.. Все равно. Хоть судомойка. Мне это все равно, откровенно говоря. С любовью в нашем мире дело плохо, видите ли, сударыня. А вы что, сами этого не понимаете? Вам недостаточно доказательств? Вам еще не объяснили? Сегодня вечером для слушателей фильм. Поучительный весьма. После занятий с инструкторами и ужина вас вместе с другими слушателями Школы отведут в кинозал. Советую вам смотреть это кино возможно более внимательно.
Генерал поднялся с железного стула с деревянным сиденьем, упершись руками в колени, кряхтя. Под кителем явственно обозначилось брюшко. Вдруг он сделал шаг к ней. Протянул руки. Она не успела отшатнуться. Он медленно, бережно снял с нее шляпку с вуалью. Положил на кровать. Нежно коснулся заскорузлым большим пальцем ее вспотевших, пахнущих соком губ.
Лучше бы она не смотрела этот фильм. Не смотрела, не смотрела!
Но у нее были глаза, и они глядели на все это сами. Без ее ведома. Не подчиняясь ее приказу.
Губы ее шептали: «Танатос, Танатос». Нельзя смотреть в его глаза. Зачем она в них глядит?
И что такое смерть, господа?! Что такое смерть?!
Мария сидела в темном кинозале, сцепив зубы. Пальцы ее вклеились в подлокотники кресла. Она шептала себе сквозь зубы: caprichos, caprichos. Не было нового Гойи. Была только она. Она одна. Вот ЭТО — станцевать?!
Она и ЭТО станцует, господа. Дайте срок.
Завтра?!
Нет, сегодня. Уже сегодня. Ждать нельзя.
Она станцует Злу — Зло?!
Она станцует Злу — Добро. И забеременеет от Ивана. И родит мальчишку. Лучше всего мальчишку. Девочки же так страдают. О, девочку не надо, они же так страдают.
Экран погас. Слушатели, не переговариваясь друг с другом, хлопая сиденьями кресел, вставали и расходились из кинозала — каждый в свою спальную камеру.
О Боже, Боже, Боже…
Она быстро перекрестилась в темнеющем зале, где экран уже задергивали плотным черным занавесом — справа налево, по-православному, так, как крестился отец. Она ведь тоже православная. А шепчет всегда, когда страшно: о Мадонна, о Мадонна…
Придя к себе в спальню, она откинула суровое одеяло с матраца; подошла к окну и отдернула черную штору. Окно выходило прямо в белесое, прожаренное на костре солнца, чуть красноватое небо. Оно напомнило ей небо Пиренеев. Далеко внизу текла широкая печальная река. Ни мать, ни отец, ни Иван, ни проклятый Родион, никто и никогда не узнает, где она была и что делала весь этот месяц. Она намажется французским кремом, искусно имитирующим здоровый южный загар. Ее глаза будут блестеть, на смуглой груди будет болтаться маленькая ракушка-рапана на дешевой бечевке, в ушах — сверкать забавные сережки красного золота. «О, я прелестно отдохнула в Египте!.. Я, знаешь, в Каир решила лететь в последний момент, ты уж, Ванька, извини…» И он скажет зло, чуть выдохнув, сгорая от страсти — ведь месяц не обнимал ее: «Querida».
Она рухнула на койку, не раздеваясь. Она не могла раздеться и идти в душ. Ей казалось — из душа вместо воды текут тугие струи крови.
Когда она проснулась, на подушке рядом с ней лежал огромный, чудовищной величины апельсин. Мария, медленно подняв руку, взяла плод в пальцы, поднесла к лицу, понюхала жадно. Она очень любила апельсины, как всякая испанка. Кто принес ей его? Тот солдат, что приносил еду?.. В комнате не было часов, но она и без часов догадалась — еще очень рано. Темно-лиловое небо только наливалось розовым молоком рассвета. Она вспомнила рассвет там, в горах Кавказа, около Дзыхвы, в Абхазии, с Иваном. А может, апельсин ей принес генерал?
Через две недели она уже хорошо и доподлинно знала, что находится внутри подлодок, кораблей, бомбардировщиков, каков принцип работы новейшей противоракетной защиты; однажды на занятиях кровь бросилась ей в лицо, она вздернула голову и сказала, прямо глядя в глаза инструктору:
— У меня уже в глаза рябит от ваших дурацких схем!
Инструктор не обиделся, не возмутился. Они все здесь были холодны и выдержанны, как выдержанное хорошее «порто».
— Отдохните, — английский инструктора был безупречен, — немного отдохните, мисс Виторес, вам это пойдет на пользу. Может быть, вы хотите потанцевать?
Ни тени улыбки не промелькнуло на красивом, холеном мужском лице. Она не знала, плакать ей, скандалить или смеяться. Вечером она уже разминалась в тренажерном зале. Тренажеры, для свободы ее движений, генерал приказал сдвинуть все в одну сторону, к стене.
И Мария вздергивала ноги выше головы, боясь, как бы мышцы не увяли, не застоялась кровь в жилах. И старый генерал приходил и, скрестив руки на груди, стоял в дверях зала, тяжело глядел на нее, на молодую девушку, на мировую знаменитость; ему за нее отлично заплатили, чтобы она училась в его Школе. Все, кто выучивается в его Школе, будут работать на Смерть. В Смерти правых и виноватых нет. В ней повинны все. Повинна, быть может, и эта смуглая испанская девочка, после разминки и сотни приседаний и отжимок так самозабвенно, бешено танцующая сегидилью, что у него, у старика, мороз идет по коже и все мышцы горят и сжимаются в паху, причиняя забытую сладкую боль.
ЛОЛАПроклятье, даже поспать как следует не дадут. С утра трезвон! И этот, угрюмый, а красивый, между прочим, стервец, с утра пораньше заявился. Хочет, чтобы судьбу открыла! «Я тебе, — говорю, — ее уже сто раз открыла. Ты ж ко мне, сердешный, уж четвертый раз являешься; и не жалко тебе твоих кровных денежек? Я ж, видишь, как дорого беру!» Мрачнеет, но стоит на пороге. «Меня, — и смотрит так пронзительно, пристально так, как на допросе, будто пытать меня сейчас будет, — не цена интересует. Меня настоящая моя судьба интересует. Ну, суеверный я, суеверный! Черт знает какой суеверный! — И выкладывает на стол кучу купюр. И я облизываюсь, жадно гляжу, эх, милый, и щедрый же ты, думаю, а я страх как люблю щедрых мужиков! Сейчас, думаю, я тебе, сердешный, все такое хорошее — ух!.. — нагадаю!.. — Скажи мне, Лолочка, не таясь… красиво скажи… честно… чтоб все честь по чести… как у меня будет с ней?.. Все ли сбудется?.. Я — с ней — буду или нет?..»
А я уж знаю, про кого речь идет. Про Машку мою, про кого же еще! Приклеился он ко мне с Машкой, как банный лист!
Отец, тоже мне… Ивашкин отец… Он — ей — в отцы годится! Да вдобавок еще и папаша парня ее… Стыд… Что говорить, не знаю. Я уж все сказала, что можно языком наболтать. А он, видишь, в четвертый раз прет! И с утра, пока посетителей нет, пока горничная, продрав глаза, на кухне кофе со сливками жадно, как кошка, лакает…
Ну, думаю, давай я ему про Машку все-все без утайки выложу. Погадаю так, чтобы он, гад такой влюбленный, на всю жизнешку гаданье то запомнил. «Раздевайся, — говорю, — с себя все скидывай!» Изумился. Как, говорит, все? И исподнее — тоже? И плавки?.. Кричу: «И плавки! И носки! И крест нательный, ежели — носишь, конечно!»
Разделся. Секунду глядел на меня — остро, страшно, прежде чем плавки скинуть. Скинул. А я-то баба красивая, хоть и толстовата, и седина уже у меня в прядях посверкивает, а мордочка у меня будь здоров, гладкая да ухоженная, губки свежие, глазки стреляют туда-сюда, грудь высокая, пышная, и вся я вообще-то очень женщина, в соку да на пару, ну, у него естество-то и зачикало, шевельнулось, заплясало. Пляски — почище чем у моей Мары! Клюет, клюет на бабу-то, хоть и втемяшил себе в башку, что любит одну Мару… Любит — одну, а переспать может — с тысячью. Стоит и глядит на меня уничтожающе. И я ему говорю так спокойно, грудь свою оглаживая: «А теперь ложись на стол. — Киваю на застеленный белой чистой скатертью большой стол за своей спиной. — Ложись спиной на стол, лицом вверх! И поведу руками по тебе! И все с тебя — руками — считаю! Всю грязь твою! Все алмазы твои! Все прошлое твое! Все будущее!»
Он шагнул к столу. Лег. Естество торчит торчмя. А поджар да красив, сволочь. Не хуже сынка-танцовщика. А может, даже и интереснее. Слабость у меня к пожилым мужикам. Они помужественней будут, чем слащавые сопляки. Жизнь, век за ними. Будто черные ли, радужные крылья. А за теми — что? Да ничего пока. Вино одно да девки. Геронтофилка я проклятая! А сама-то стареть не хочу, не-ет… «И с ней что будет у меня, прочитаешь?..» Голосок дрожит. Замирает. «Да, — говорю, — все считаю. Ты — хорошая матрица. Ясная. Незамутненная. Просто как в ясную лунную ночь Библию читаешь. Молчи! Расслабься!»