Андрей Воронин - Слепой. Живая сталь
Гриняк и Сумароков, как по команде, тоже оглянулись на берег. Окаймленный пальмами почти пустой пляж на берегу Карибского моря выглядел как воплощенная мечта любого туриста, но именно этот простор, о котором в другом месте и в другое время приходилось бы только мечтать, здесь и сейчас вызывал острую неловкость. Сердюк был прав: на фоне всенародной скорби по умершему лидеру нации – неважно, искренней или притворной – их пляжное времяпрепровождение выглядело, мягко говоря, неуместно, напоминая пир во время чумы.
– Что слышно от Горобца? – спросил Сумароков. Он знал, что спрашивать бесполезно, но все-таки спросил: а вдруг?
– А что Горобец? – В голосе Гриняка прозвучало тоскливое раздражение. – Молчит Горобец – ни слуха, ни духа. Я его номера не знаю, а местные молчат, как партизаны, и улыбаются… Да что я рассказываю! Можно подумать, мы с вами по отдельности живем, и вы сами всего этого не видите.
– Да уж видим, – опередив Сумарокова, мрачно проворчал Сердюк. – Улыбаются они… Так и тянет зубы кому-нибудь пересчитать!
– Тише, тише, – сказал ему Гриняк. – Что ж ты, чуть что, так сразу: загрызть, зубы пересчитать… Держи себя в руках! Ты ж тут, считай, полномочный представитель России – можно сказать, лицо нации…
– Вот поэтому ж… к ихней Венесуэле и стою, – буркнул Сердюк. – Чтоб выражения лица не видать было.
Сумароков невольно фыркнул. При всем своем простодушии и некоторой серости, которой стеснялся и потому постоянно ею бравировал, младший член их дружной маленькой команды иногда умел сказануть, что называется, не в бровь, а в глаз. В данный момент они, действительно, стояли спиной не только к Венесуэле, но и ко всему Южноамериканскому континенту – можно сказать, на краю земли.
От этого веяло какой-то первобытной тоской и окончательной, безысходной заброшенностью. Сумароков вдруг подумал, что они втроем немного напоминают компанию белоэмигрантов сразу после побега из революционной России – никому не нужные ни там, ни тут, всеми забытые, отверженные и потерянные. И еще он подумал, что безделье – родная мать сумасшествия.
Встретили их, как дорогих гостей, поселили в шикарном отеле с видом на море, кормили от пуза, поили, сколько душа примет, и всячески развлекали – разумеется, за государственный счет. В первый день они решили, что попали в рай. Простодушный Сердюк так прямо и сказал: «Мужики, да мы в раю!» Второй день запомнился плохо; на третий они заскучали, а сейчас, во второй половине пятого дня своего пребывания на гостеприимной земле независимой Венесуэлы, готовы были лезть на стенку от скуки. Этого бы не было, если бы они приехали на курорт и за все платили сами. Но их пригласили сюда на работу и прямо с момента прибытия начисляли очень приличное жалованье. Даже куда более легкомысленный человек, чем любой из этой троицы суровых уральских мужиков, заподозрил бы в таком положении вещей что-то неправильное; тут был какой-то подвох, и, чуя его, они просто не могли в полной мере насладиться нежданно-негаданно свалившимися на них радостями жизни.
Потому что бесплатный сыр, ребята, бывает только в мышеловке.
На мысль о мышеловке наводила и история с паспортами, которые у них, сославшись на установленные здесь правила, отобрали при заселении в отель. Взамен паспортов им дали гида, который мог худо-бедно изъясняться по-русски и неотвязно таскался за ними по пятам с утра до вечера – с улыбкой встречал поутру в вестибюле гостиницы, а вечером, не переставая улыбаться, провожал до дверей номера. Сердюк всерьез утверждал, что этот тип ночует там же, в вестибюле, на одном из полукруглых кожаных диванчиков, потому что, спустившись однажды поздно вечером в бар за бутылкой пива, обнаружил его сидящим с развернутой газетой в руках и тонкой сигарой во рту примерно на полпути между выходом и лифтами.
Этот гид, которого все тот же Саня Сердюк за глаза именовал не иначе как гадом, был единственным официальным лицом, с которым им довелось увидеться и переговорить за все время пребывания в Каракасе. И это со всей очевидностью было совсем не то лицо, которое могло ответить на их вопросы или как-то повлиять на ситуацию. Выражаясь языком Сани Сердюка, это было и не лицо вовсе, а как раз наоборот – то самое место, которым они в данный момент были повернуты ко всему Южноамериканскому континенту.
Почему они стояли так, а не иначе, было понятно; непонятно было, почему свободолюбивая Венесуэла, так жаждавшая их скорейшего прибытия, с самого начала развернулась к ним кормой – правда, не забыв нарисовать на этой корме широкую дружелюбную улыбку. Похоже было на то, что у местных неожиданно и резко поменялись планы, и они пока что просто не придумали, как им поступить с тройкой нанятых за большие деньги русских испытателей – с извинениями отправить восвояси или тихо придавить подушкой в темном уголке. И даже простодушный Сердюк не мог не понимать, что эти изменения как-то связаны с Горобцом и его работой, что, в свою очередь, не могло не вызвать тревогу.
Какие уж тут развлечения, какая культурная программа!
Не утерпев, Сумароков снова оглянулся. Гид никуда не делся – сидел, как приклеенный, в шезлонге под навесом, и курил очередную тонкую сигару. Поймав на себе взгляд Григория, он слегка приподнял шляпу и улыбнулся, сверкнув ровными белыми зубами из-под черных, как смоль, усов.
– Издевается, гад, – с ненавистью процедил Сердюк, который, оказывается, тоже смотрел в ту сторону. И добавил, обращаясь к Гриняку: – Командуй, папа Леша. Чего делать-то станем? Мое предложение прежнее: сперва в магазин, потом в отель.
– В отель, так в отель, – вздохнув, сказал Алексей Ильич.
Раздвигая прозрачную, как стекло, теплую, как парное молоко, воду, они плечом к плечу направились к берегу.
– В чешуе, как жар, горя, целых три богатыря, – перефразировав Пушкина, сказал Сумароков.
Никто даже не улыбнулся, но он не обиделся: ему самому было не до смеха.
* * *Ближайший соратник и личный друг покойного команданте Чавеса генерал Алонзо Моралес просматривал последние донесения из Сьюдад-Боливара, когда в кабинет, тихонько постучав в дверь, заглянул адъютант и доложил, что в приемной дожидается Эстебан Торрес, уверяющий, что явился по крайне важному, не терпящему отлагательств делу.
– Пусть войдет, – отложив бумаги, ровным голосом произнес генерал.
Спрашивать, какой осел впустил старого дурака в президентский дворец и позволил добраться до его приемной, сеньор Алонзо не стал. Торрес был из старой революционной гвардии – бесстрашный, не раз доказавший свою преданность делу боливарианской революции боец, прошедший с команданте огонь и воду и до последнего дня пользовавшийся его горячей и искренней дружбой. В президентском дворце, как и во всей стране, об этой дружбе знали все. При жизни президента Торрес мог без стука входить здесь в любую дверь – мог, но, как правило, не входил, потому что, несмотря на отсутствие образования, был не глуп и знал свое место. Именно эта скромность в сочетании с высокой популярностью и авторитетом делала Торреса похожим на человека-невидимку. Не имея другого приказа, охрана всюду его пропускала, а генерал Моралес все время забывал отдать этот приказ, потому что не помнил о самом Торресе так же, как люди не вспоминают о вбитом в стену гвозде до тех пор, пока не соберутся повесить на него шляпу.
Торрес вошел и остановился у дверей, теребя снятую широкополую шляпу с выгоревшими на солнце полями и пропотевшей тульей. Он был уже немолод, гораздо старше и генерала Моралеса, и покойного президента, но, в отличие от них обоих, даже не пытался выглядеть моложе своих лет. Шапка густых, издалека похожих на парик волос давно побелела, смуглое лицо покрыла густая сетка глубоких морщин, пожелтевшие от табака усы подковой окружали заросший седой щетиной подбородок. Эстебан Торрес начинал личным адъютантом самого команданте, но после победы революции карьеры так и не сделал – ни политической, ни административной, ни военной. Крестьянин из отдаленной южной провинции, он не имел ни желания учиться, ни способностей к этому трудному делу, ни честолюбия. От должности начальника личной охраны президента он отказался сам, предпочтя ей скромную роль слуги и телохранителя. С возрастом, когда его орлиное зрение притупилось, а реакция ухудшилась, он спокойно пересел за руль президентского автомобиля, а позже и вовсе ушел в тень, удовольствовавшись ролью садовника. Но команданте о нем не забывал, в память о былых днях и ради поддержания имиджа сохраняя видимость дружбы – странной, с какой стороны ни глянь, дружбы между президентом страны, по площади почти вдвое превосходящей бывшую метрополию, и повелителем граблей, мотыг, поливочных шлангов и садовых ножниц.
Эта игра, которую затеял не он, смертельно надоела генералу Моралесу, но в интересах дела ее пока приходилось поддерживать.