Олег Блоцкий - Предатель стреляет в спину (сборник)
Рассказав про какой-то случай, Виктор мучился, переживал, боялся, что девушка испугается и не придет на следующую встречу. Он ругал себя последними словами и клялся, что если она появится, он и словом не обмолвится об этой проклятой войне.
Но так получалось, что, встретившись через некоторое время, Егоров вновь продолжал свою исповедь. Разумом он понимал, что делать этого не следует, но душа, сердце настойчиво требовали – говори; скажи сейчас, потому что потом ты никогда никому не сможешь этого рассказать и… пропадешь.
Девушке было страшно. Однако руку Егорова она по-прежнему не выпускала из своих ладошек. В самые тяжелые моменты, когда Виктора вдруг начинала бить мелкая дрожь и он трясся, клацая зубами, Ирина обнимала его и тихонечко шептала: «Успокойся! Успокойся! Ведь я с тобой! Рядом! Успокойся, милый!»
Егоров прижимался к девушке, крепко обхватывал ее руками и, чувствуя теплое дыхание на своей шее, ощущал, как озноб постепенно проходит.
С каждым днем он становился лучше, чище, спокойнее, а главное, – добрее.
Не красота спасет мир, а доброта. Именно доброта людей друг к другу. Пусть они даже и не знакомы, пусть они встретились только на пару минут.
А потом как-то само собой получилось так, что Виктор с Ириной стали проводить все время вместе. Они не расставались, им было хорошо вместе.
Теперь он один. Вокруг – чужие и совершенно ненужные ему люди. Сейчас, в кафе, где так много красивых, веселых людей, Виктор испытывал лишь чувство тоски. Ему было одиноко, и мысли о девушке вызывали слезы. Егоров тянул водку и курил сигарету за сигаретой.
«Откровенность всегда против тебя, – думал Виктор, – особенно здесь, в Союзе. Никогда и ни перед кем не надо раскрываться. Обязательно предадут. Тем более девушки».
Еще Егоров думал о том, что в этой мирной жизни он понять ничего не может и вряд ли в ней когда-нибудь разберется. То ли дело там, где было все очень просто: стреляй, чтобы выжить; считай дни до замены и тоскуй по Родине.
А здесь он все больше грустит по войне, из которой вышел; по страху, липнувшему к нему после перестрелок; по отчаянной, до истошного внутреннего крика, тоске по дому, которая сжимала сердце по ночам, когда он сидел на ступеньках модуля и смотрел на вязкое черное небо, думая, что здесь он, наверное, и подохнет.
«Странно, – размышлял Виктор, – человек постоянно ждет, что завтрашний день окажется лучше предыдущего. Поэтому день сегодняшний он проживает второпях, лишь бы как, стараясь скорее очутиться в завтра.
А когда он там неизбежно оказывается, то с потрясением убеждается: здесь тоже ничего особенного не происходит. И так – день за днем, месяц за месяцем, год за годом. В итоге – все ожидания впустую: счастья по-прежнему нет, а время ушло.
Тогда ты начинаешь оборачиваться, – думал Егоров, – и вдруг замечаешь в прошлом по-настоящему счастливые дни, которые казались тебе в то время обычными, совершенно будничными, ничем не примечательными».
Вспоминалось детство: раннее летнее утро, рваный легкий туман над рекой-зеркалом, долгая желтая песчаная отмель, натянутая леска, брошенные в воду переметы, с помощью которых они ловили с мальчишками рыбу; теплая, расцветающая весна, большая березовая роща и сок, который струится с деревьев в банки, привязанные пацанами к стволам; осень, бабье лето, паутинки, влекомые по воздуху легким ветерком, багрянец и желтизна стоящих вдали лесов, к которым катит он с товарищами на великах.
Сейчас Виктору вспоминалось все: как в Афгане почти до рассвета играли они с ребятами в преферанс; как варили картошку в госпитальном электрочайнике, потому что очень хотелось есть, а жратва в столовой была скудной и отвратительной; цепочки солдат бегут к вертушкам, лопасти которых начинали вращаться все быстрее; горные реки, где кипенно-белая вода с шумом билась о камни; дрожащее нутро вертолета, на дне которого он лежит на носилках; солнце, встающее над розовыми конусами гор.
И казалось все это ему таким близким и счастливым, что остро, до звона в ушах, захотелось обратно. Тем более что его ничего не связывало с этой жизнью. Хрупкий мостик в завтра рухнул.
Люди, море, приятный летний вечер, водка – ничего не радовало Егорова.
«Так где же оно, счастье, – думал он, – и есть ли оно вообще? Может, было бы лучше, чтобы меня там убили?»
Он выпил водки, глотнул пепси прямо из горлышка и закурил.
Темнело. Вдоль берега, взбегая к горам, потянулись огоньки, складываясь в долгие красивые гирлянды.
Много лет назад самым волшебным временем для Егорова с сестренкой были дни, когда в доме вдруг появлялась свежая, пахнущая зимним лесом елочка. Родители наряжали верхушку, а Виктор с Танюшкой – разлапистые нижние ветви.
Сестренка постоянно путалась под ногами, хныкала, что уже совсем большая, и пыталась вскарабкаться на стул, чтобы обвить невесомыми тоненькими серебристыми нитями все деревце.
Отец подхватывал Танюшку на руки, и она, смешно болтая ножками в сползающих колготках, старательно цепляла «дождик» на каждую веточку.
Потом все кричали: «Елочка, зажгись!», и громче всех – Танюшка. В темной комнате становилось вдруг необычайно тихо, и, словно по волшебству, возникала елочка, опутанная разноцветными мигающими огоньками.
Сестренка визжала от восторга, хлопала в ладошки, прыгала возле мохнатого деревца так, что начинали раскачиваться игрушки, и все восклицала: «Дед Молоз, выходи! Дед Молоз, где ты?»
Когда родители задерживались на работе, а сумерки за окнами превращались в густую холодную тьму, Танюшка выключала свет. На елочке кружились желтые, голубые, красные, зеленые светлячки. Вытаращив глаза, сестренка усаживалась на пол, осторожненько дотрагивалась до веточек, заглядывала под них и все шептала: «Дед Молоз, выходи! Я холосая. Мы вчела с мамой стилали. Я все-все сделала! Плинеси мне подалок! Пожалуйста!»Виктор смотрел на полукольцо гор в оплетке огней и вспоминал островерхие нагромождения скал и базальта, которые после захода солнца становились холодными, черными, безжизненными, во тьме абсолютно невидимыми, и от этого все вокруг казалось еще более враждебным.
Сейчас, слыша мерный шум моря, набегающего на берег, ритмичную, упругую музыку, многоголосицу за соседними столиками, глядя на огоньки вдоль побережья, Егоров вдруг поймал себя на мысли, что именно в эту минуту он не совсем уверен в действительности своего прошлого. Было ли оно на самом деле?
Чем чаще посещали Виктора воспоминания, тем больше он в них запутывался. Порой ему начинало казаться, что все это происходило не с ним, а с другим человеком, который потом ему об этом подробно рассказал, не упустив и мелочей, делающих любое повествование более выпуклым.
Иногда Егорову казалось, что никакого Афгана вообще не было, что все это бред, сон, кошмар.
Но, дотрагиваясь до двух небольших синеватых вмятин на левой руке, он с горечью понимал: было. И он помнит все до крохотных подробностей: холодной и эластичной руки мертвеца, которую он ухватил, чтобы убитый не слетел с несущегося в ночи по разбитой дороге бронетранспортера; косо подрезанных слипшихся волос на окровавленной голове афганского пацаненка, лежащего под дувалом; пряного, терпкого запаха наркотиков в душном чреве бэтээра.
«Может, такие детали лучше всего и запоминаются», – подумал Егоров.
– Дед Молоз, – неожиданно вслух произнес Виктор, тут же оглянувшись, но всем вокруг по-прежнему было наплевать на него, и он вновь произнес, но значительно тише: – Дед Молоз! Я подалки вам плинес! – Вспомнился жаркий день, небо над головой, словно застиранная солдатская простынь, короткие резкие тени, углами вонзающиеся в матовую пыль внутреннего дворика гауптвахты, где Виталька с Файзи пытали духа-караванщика, захваченного накануне мотострелками в одном из кишлаков.
Виталик хладнокровно затянул удавку на его шее так, чтобы ею можно было спокойно владеть простым движением ноги.
Втроем они сидели на лавочке, курили, лениво перебрасывались словами, и ротный время от времени говорил:
– Дед Мороз, дед Мороз, он подарки нам принес. – И вытягивал ногу.
Дух валялся на земле задыхаясь. Он извивался в пыли, взбивая ее ногами, широко раскрывал рот, и штаны его темнели. Резко и неприятно запахло мочой. Офицеры морщились и крутили носами.
Потом капитан с трудом ослаблял рукой петлю. Караванщик – высохший морщинистый сорокалетний мужик, которому на вид можно было дать все семьдесят, – хрипел, хватался за горло, кашлял и медленно приходил в себя. Багровая полоса, словно узкий ошейник, охватывала его горло.
Затем он плакал, уткнувшись в колени ротному, стараясь обхватить их руками, и все повторял: «Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! Я ничего не знаю!»
Перед его исказившимся от страха и боли лицом плавала армейская топографическая карта, и вопросы следовали один за другим: «Где новые караванные тропы? Куда пойдет караван дальше? Места дневок? Какое оружие получила банда Хайрулло? Где оно?»