Александр Терентьев - Из штрафников в разведку
Лешка прислушался к себе: нет, вроде ничего особо не болит, только в голове шумит-звенит да в левой руке мозжит и ломит, будто здоровенной палкой ударили… Но если госпиталь, то не просто ж так отдохнуть на койку уложили! Опасаясь увидеть что-то совсем уж страшное, скосил глаза на левую руку: вроде на месте, только забинтована выше локтя. Правая тоже цела, и пальцы шевелятся. Ноги?! Алексей осторожно попробовал двинуть одной ногой, другой – ну, слава богу, кажется, и ноги в целости и сохранности.
– Где я? – Миронов все же решил убедиться, что все это не сон, – так, на всякий случай.
– Так в госпитале, милок, где ж еще, – словоохотливо пояснил все тот же хриплый голос, обладателем которого оказался щупленький мужичонка с морщинистым лицом, наполовину заросшим сероватой щетиной. – Видно, рано тебе еще помирать, срок не пришел. Ай ты не помнишь ничего? Ну, это ерунда… Просто по голове тебя чем-то шандарахнуло, видать, – вот память чуток и отшибло. Контузия, надо понимать. Ну, и рука у тебя простреленная – не переживай, заживет. Девок еще крепче обжимать будешь! И здоров же ты спать, парень! Считай, целые сутки отпыхтел – что барсук какой, меня аж завидки брали…
– Дышать тут нечем, воняет, – морщась от острого запаха йодоформа, пота и несвежих бинтов, скривился Лешка и тут же испуганно притих: если столько был без сознания, то как же он это… по нужде? Да нет, под поясницей, кажется, сухо.
– Ишь ты, граф какой – воняет ему! Так больница ведь, что ж ты, парень, хочешь, – в голосе мужичка промелькнул оттенок осуждения и недовольства. – Это ты в палатах для тяжелых не был: вот там, брат, – да, вонища страшная! У них же и раны гниют, и ходят они под себя, почитай, все. Санитарки, конечно, бегают, стараются, убирают, да где ж за всеми-то углядишь? А с раненых какой спрос? Они б, может, и рады попросить посудину, а не могут – считай, все без сознания. А кто в сознании, так еще хуже – орут да стонут без конца. Боль, она, брат, штука такая – сколь ни терпи, а любое терпение кончается, и все одно заорешь. Это мертвым не больно – лежат себе тихонько…
– Федоров, опять поднялся? Тебе врач что сказал? Лежать, а ты? – в палату вошла худощавая тетка в белом халате с металлической кюветой в руке. Сердито поблескивая стеклами круглых очков, распорядилась: – А ну, на место! Кто тут у нас Миронов? Поворачивайся, укол тебе!
Медсестра отработанным движением воткнула иглу и надавила на поршень. Лязгнула пустым шприцем и, уже на ходу, торопливо объявила:
– Миронов, а тебе вставать можно! Если голова закружится, не бойся. По стеночке, по стеночке… Расхаживайся! Федоров, если будешь курить в палате – убью! Сейчас обед принесут…
– Улетела, краля, – добродушно проворчал Федоров и, покряхтывая, улегся на свою кровать. – Не вставай, в палате не кури. О, порядки какие! А на горшок и на перекур ты, коза старая, меня носить будешь, что ли? Ох, бабы, бабы… Моя вот тоже такая: круть-верть, полетела! Бывало, все шпыняет меня да подгоняет. Сделай то, поправь это, рюмку лишнюю не выпей! Так-то она баба хорошая, вот только больно шебутная. И жили мы с ней, можно сказать, хорошо. Перед войной наш колхоз совсем переправился, справно жить стали. И коровы, и свиньи, и поля все засеяны, бывало, и убрано все честь по чести. Пасека наша на весь район гремела – за медом со всей округи приезжали, даже из города. Да-а… А потом война эта, немец пришел да все и порушил! Когда это теперь все отстроим, в порядок приведем…
Принесли обед. Лешка с удовольствием схлебал суп, умял тарелку каши и запил все кружкой жиденького сладкого компота. После обеда попробовал осторожненько встать. Голова кружилась, в глазах слегка все плыло и мелькали мушки, но в целом все оказалось вполне терпимо – Миронов с помощью соседа по койке добрел до провонявшего табачным дымом сортира и благополучно вернулся.
С облегчением улегся на кровать – ходить было все же тяжеловато. Голова и рука еще бы ничего, но оказалось, что еще и дышать приходится аккуратненько, без резких движений. Алексей задрал нательную рубаху, и причина сразу выяснилась: на правом боку темнел большущий синяк, отливающий желтизной. Вероятно, с ребрами тоже было не все в порядке. В целом же все было не так уж и плохо: руки-ноги на месте, а это значит, что все помаленьку заживет и можно будет еще повоевать!
Миронов пытался задремать под нескончаемое ворчание Федорова, но получалось плохо – видимо, выспался за сутки, да и голова вдруг разболелась. Вот под аккомпанемент шума-звона и легкого постукивания в висках Лешка и вспомнил вдруг почти все, что с ним случилось…
Да ничего особенного в тот день не было: всего лишь очередная атака. На этот раз штрафники попытались ударить немного южнее – командование решило уточнить расположение огневых позиций немцев и приказало провести разведку боем. Для Миронова это была третья атака. В первых двух ему несказанно везло, но всякое везение когда-нибудь да кончается.
Штрафники поднялись в атаку и уже через несколько минут залегли под перекрестным огнем немецких пулеметов, которым усиленно помогали винтовки и автоматы. Рота вновь поднялась и, помогая себе гранатами и истошным матом, упорно поперла на пулеметы. Немцы не выдержали, и к ружейно-пулеметной пальбе добавился минометный обстрел. Лишь после того как наши артиллерийские наблюдатели посчитали, что большинство огневых точек гитлеровцев засечены и помечены на карте, штрафники получили приказ отходить.
Алексей вместе со всеми бежал, орал, стрелял, падал и снова поднимался. Сейчас, на госпитальной койке, он точно вспомнил, что синяк на боку он заработал, когда, спасаясь от минометного обстрела, прыгнул в подвернувшуюся воронку. Тогда он зацепился за обрывок колючей проволоки и со всего маху грохнулся – и при падении, вероятно, приложился о камень. Мало того, Лешка умудрился еще потерять и каску и удариться головой о какую-то железяку, да так удариться, что на какое-то время потерял сознание. Наверное, именно в эти мгновения его и ударила в руку немецкая пуля, поскольку сам Миронов так и не смог вспомнить, когда и как его ранило. Главное было в другом: мужики его не бросили, а вытащили из-под огня! Раненного фашистской пулей! И ранение это теперь означало одно: он, Алексей Миронов, пролил кровь на поле боя и вину свою искупил. А если искупил, то после вполне заслуженного отдыха в госпитале – прощай, штрафная рота!
Дни, проведенные в госпитале, были похожи друг на друга, как патроны в обойме. Подъем, обход, процедуры-перевязки, обед-ужин – и так день за днем. Миронов вскоре был переведен в палату для выздоравливающих и чувствовал себя вполне прилично. Голова уже почти не болела, от синяка на боку осталось только легкое воспоминание, рука тоже помаленьку заживала – только чесалась невыносимо, что как раз, по словам более опытных в таких делах соседей по палате, и было хорошим признаком. Чешется – значит, дело точно на поправку идет.
Соседи постоянно менялись: одни выписывались и уходили в свои части, другие занимали койки. У выздоравливающих, в отличие от только что поступивших в госпиталь, и интересы другие, и разговоры. Кто-то в палате появлялся совсем мало, проводя время то у каких-то товарищей-знакомых, то увиваясь вокруг молодых медсестер; кто-то бесконечно спал, но всегда находились и любители почесать языками.
Разговоры, как правило, вертелись вокруг двух основных тем: мирная жизнь и бабы. У Алексея, знакомого с «женским вопросом» только понаслышке, эти бесконечные истории «кто с кем, когда и как» поначалу вызывали тщательно скрываемый интерес, а потом стали раздражать своим однообразием. Тем более что со временем он сообразил, что большая часть историй была всего лишь байками, а то и откровенным враньем. И, как выяснилось, не нравилось это вранье не ему одному.
Когда очередной знаток и ходок, похохатывая и щедро пересыпая свой рассказ матерком, начал излагать подробности своих подвигов на женском фронте, пожилой мужик из обозников, обычно немногословный и спокойный, вдруг отчетливо произнес, вроде бы ни к кому конкретно и не обращаясь:
– Не надоело об одном и том же, кобели? И что вы за народ такой паскудный, а? По-вашему, так ни одной бабы нормальной на свете нет – все суки гулящие.
– А что, дед, не так? – вскинулся рассказчик, зло поблескивая глазами. – Вон хоть мою возьми – пока я в окопах, по колено в воде, голодный и холодный, загибался, она, сука, с каким-то фраером спуталась. Так что не надо! Все они, твари лживые, одинаковые…
– Я вот сейчас не посмотрю, что ты моложе и в два раза здоровше меня, – осуждающе покачивая головой, негромко сказал мужик, – а встану, да и отхожу костылем. Ты по своей бабе всех-то не меряй! Вот я тебе сейчас один случай расскажу… В сорок первом еще, по осени, вот так же я в госпиталь попал. Полевой. А передовая совсем недалеко была. И не знаю уж, как там что, а прорвались к нам танки немецкие. Ну, понятное дело, паника и все такое. Которые легкораненые оружие похватали и оборону, значит, давай занимать. А какая там оборона, если эти танки ходом прут, а за ними пехота тучей… В общем, мало кто уцелел тогда. Я к чему все это рассказываю: своими глазами видел, как медсестры под танки с гранатами кидались. Нас, значит, спасали. А им и всего-то лет по восемнадцать-двадцать – жить бы девкам да жить… Танки тогда госпиталь-то наш весь гусеницами подавили! А там одних тяжелых сколько было… Я потом за всю войну такого страха не видел. А ты, паскуда такая, сейчас и тех девчонок дерьмом мажешь! И всех других, кто наравне с мужиками сейчас немца бьет. А в тылу, думаешь, им легче? Да в деревнях бабы голодные и босые на себе пашут, чтоб для нас с тобой хлеб вырастить! А ты… Как будто и не мамка родила тебя, а неведомо кто. Тьфу! Эх, люди, люди…