Александр Проханов - «Контрас» на глиняных ногах
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно-Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».
Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.
Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.
И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.